Выбрать главу

— Ты чего, падло? — взъелся Рудик, которого я спугнул позавчерашней ночью, — он пытался вырезать из кармана куртки письмо моей матери. Написанное на пергаментной бумаге, оно похрустывало при ощупывании. Этот упырь, приняв его за новую купюру, распластал самодельной «мойкой» мою куртку. И как ни осторожно старался «помыть» меня крысятник, — так в лагере называли тех, кто на свой риск самостоятельно промышлял воровством у зеков же, — и как ни крепко спал я после каторжно-трудового дня, очнулся-таки от вязких пут сна и увидел перед лицом своим жутко-пристально уставившегося мне в глаза негодяя. Я сразу почувствовал, что происходит что-то неладное, и громко спросил:

— Чего?

Шакал Рудик, угрожающе поднявший отполированную о цементный пол железяку — самодельную «мойку», скорчил свирепую рожу и, присев, беззвучно нырнул под коечные щиты нижнего яруса вагонки.

Я не стал кричать, будить бригадников, устраивать тарарам, а перепрятал письмо в подушку, повернулся на другой бок и мгновенно уснул, придавленный усталостью, наполнившей каждую клеточку моего до боли переутомлённого организма.

— Я тебя запомнил, как ты ночью шакалил, — сказал я и потянулся, чтобы ухватить «мойщика» за рукав куртки.

Он увернулся и кинулся меж рядами четырёхместных двухъярусных коек в смрадно-сизый мрак узких проходов и поворотов. Испугался, что придётся ответ держать за крысятничество. Блатные подобную самодеятельность карали жестоко-показательно. Воровство без их разрешения или не по прямой указке считалось нарушением «закона». И наказывали шакалов не за то, что украли, а за то, что попались.

Первым, пока никого не было вблизи, заговорил Генка, торопливо и испуганно:

— Юр, не зови меня Генкой. Я хляю за сухаря. Имя и фамилия у меня другое.

— За какого «сухаря»?

— С воли ментам зафонарил. Когда крутанули нас с Колей Питерским в Оренбурге. За карман.

— Как теперь тебя зовут?

— Ваня. Хабибуллин.

— Да ты ж на татарина не похож.

— Я поначалу шутя фукнул. А мент в протокол записал. Ну и пошло: Хабибуллин, Хабибуллин… Ваня.

С горьким отчаяньем я понял, почему Гундосика кликали не только Балериной, — придумал же какой-то гад это издевательски-насмешливое прозвище, — но и общественной женой Ванюшкой.

— Сколько тебе намотали?

— Скоро выскочу. Два месяца и девять дней осталось.

Наступило тяжкое молчание. Я с мукой усваивал факт, что Балерина — ни какой не Балерина, а Генка Сапожков.

— Юр, помнишь, мы хотели рвануть с тобой в самый красивый город на свете — в Ленинград? Удалось тебе?

Меня удивило что Гундосик, в такую минуту, здесь, вспомнил о нашей мальчишеской мечте. Даже упоминание о ней сейчас выглядело нелепо.

— Нет, не привелось.

— Мне — тожа, — оживился Генка. — До Оренбурга успели докатить с Колей Питерским. И ещё с одним. Гастролёром. Сифилитиком, тоже Колей. Фартовый урка. Ежели б меня в малолетку тада не загнали, Коля не дал бы меня обидеть — авторитетный урка. Он за меня завсегда мазу держал. Он бы их всех самих на четыре кости поставил.

— Сволочь — твой Коля, — не сдержался я. — Такая же сволочь, как все блатные. Неужели ты до сих пор не понял, что Питерский больше других виноват в твоей беде? Он тебя вовлёк. В эту помойку.

— Тише ты, услышат, — прошептал Генка.

— Ну и пусть. Я им об этом в глаза говорил. При всех. Я их ненавижу, паразитов. Людоедов…

— А как же тады тебя зачалили?

— Не одного меня. С Серёгой по делу пошли Кимка и Витька.

— Серёга — брат Глобуса?

— Ну да. Я не знал, что он — вор. Догадывался вообще-то… Вот и загремел по делу Рыбкина. Пропустили нас по групповой. А Серёга, сволочь, блатным хвастает: дескать, трёх солдат с собой прихватил. Это мы — солдаты…

К бочке подошёл культорг моей бригады Иван Васильевич, бывший председатель колхоза. Сидит за то, что колхозникам зерно на трудодни выдал вместо того, чтобы всё государству сдать. Словом, за разбазаривание общественного добра дали ему по указу от четвёртого шестого сорок седьмого двадцать лет и пять — «по рогам». То есть поражение в правах — не занимать руководящие должности. Однако в бригаде он опять стал руководящим — освобождённым культорганизатором. Мы друг друга ещё по центральному лагерю знаем. Тоже в одной бригаде робили — почти сплошь из председателей колхозов. И вот сюда загремели. На «камушки». У обоих в формуляре одинаковая запись: «за содействие бандитствующим элементам» — на три месяца.

Приговорили нас заочно по докладной нашего бывшего бугра, пассивного педика Толика Барковского, отпетого мерзавца. Ни я, ни Иван Васильевич никогда никаких «содействий» блатным не оказывали. Истинная причина, догадывался я, в ином: камкарьеру нужно выполнять план. А кто его будет делать, блатяги? Чихали они на все планы. У них и песенка есть: «Мы ебали всё на свете, кроме шила и гвоздя…». Вот вертухаи и вербуют на штрафняк работяг внаглую, заочно осуждая за проступки, придуманные начальниками-фантазёрами. Или такими же продажными подонками, как Толик, — «педа-гог».