Ещё какие-то фигуры снуют неподалёку, трясут спящих или притворяющихся, о чём-то спрашивают. Богдан Крячко спросонья залупился, не разобрав, в чём дело. И получил в морду. Успокоился — сразу заподдакивал.
Подходят всё ближе и ближе… Сердце моё, словно кулаком стучит по грудине.
Шакал Рудик возник на том же месте, что и позавчера ночью, когда пытался «помыть» меня. Сейчас в глазах его торжествует ехидство. Он упивается своей властью, безнаказанностью.
— Што видал, падло?
Я молчу.
— Смотри, порчак! Ежли вякнешь… Ты у нас давно на кукане. Мы всё об тебе знаем, мутило… Домутишь!!!
И он, пригрозив мне вытянутым указательным пальцем, принялся трясти нижнего соседа, белоруса Ивана Ивановича.
— Ты, чёрт безрогий…
Тот — ни гу-гу. Рудик тряхнул работягу за плечо, саданул кулаком в бок. Иван лишь ойкнул, разлепил веки, секунду бессмысленно таращился, снова захлопнул их и захрапел.
— Скотина безрогая. Фраерюга подлый. Мужик, — пробубнил свежеиспечённый приблатнённый и взялся будить следующего.
«Пронесло»! — с облегчением подумал я. Страхуются, душегубы. Следы заметают мокрыми хвостами. Чего угодно от них можно ожидать. Из-за боязни разоблачения могут и на новое убийство пойти — терять им нечего… Ну и усердствует Дурасик! Чтобы примазаться к власть имущим. Испокон веков не начальник правит в тюрьме и лагере, а профессиональный преступник с прихлебателями да палачами. И нам, мужикам, приходится терпеть не только начальством установленный каторжный режим, но и иго блатных, подчиняться их насилию. Отдавать последнее, кровное. Но почему? Ведь нас во сто раз больше, и мы сильнее их. Мы — разъединены. А они сплочены, жестоки, безжалостны, не знают, что такое стыд, совесть, доброта, правда. И кое-кто из работяг поддерживает ворьё, поддавшись на мульку,[201] что-де любой урка душу отдаст, чтобы простому мужику без забот и обид жилось в неволе. Подачки кое-кому из работяг, умение разобщить нас, запугать, подчинить, наказать, чтобы все видели и знали, что ждёт за любую попытку неповиновения, — всё это позволяет властвовать в местах заключения профессиональным преступникам — блатным и разным другим группировкам, например сукам, беспределу…
Как ни горько мне это было признать, но я видел и понимал, что правда — на моей и таких, как я стороне, а сила и власть — в иных руках. И что хотя многие работяги разделяют мои взгляды — про себя, — а внешне поддерживают блатных. Чтобы не навлечь на себя беды.
Но так ведут себя не все.
Вот Рудик добрался и до бригадира:
— Бугор, видал, как суку Парикмахера землянули?
— Не слепой.
— Заткнись, блядина, ты ничего не видал, понял ты? А то…
И Дураська чиркает себя ребром ладони под подбородком.
— Пошёл ты на хуй, говна кусок, — отчётливо произнёс Аркашка. — Да вы хоть все перережьте друг друга, мне это — до фонаря.
— Смотри, бугор, накаркаешь на свой хребет. Блатные обид не прощают.
— Повторяю, пошли вы все на хуй. Я пуганый-перепуганный. Фашисты меня пугали — не запугали, а ты, сопля зелёная… Да неужели я тебя испугаюсь, я, офицер Советской армии? Сгинь с глаз моих, ублюдок, а то щелчком зашибу…
Аркашка сплюнул на пол, а может и на Дурасика, и кандидат в блатные, как нечистая сила, растворился в кислом смраде наглухо закупоренного барака.
«Молодец, Аркашка, ну и молодчина», — подумал я.
— Напрасно ты с ними бодягу развёл, — послышался пересохший голос культорга — Иван Васильевич занимал соседний щит.
— Член я на них положил с прибором,[202] — ответил зло бригадир. За свои слова — я ответчик. А не ты. И никто другой.
— Я не о том, — оправдывался культорг.
— А я — о том, — отрезал Аркашка, и в нашем углу наступила тревожная тишина, нарушаемая храпом, вскриками и нечленораздельными бормотаниями во сне, да музыкальными аккордами, издаваемыми отравленными перекисшей ржанухой и тухлой капустой кишечниками зеков.
А я не мог заснуть, размышляя о жизни, о твёрдой позиции, которую необходимо иметь, если ты не согласен стать безрогой скотиной, о готовности отстоять себя, своё человеческое достоинство, сохранить себя, каким ты есть, — и это главное в жизни.
Цепочка дум вытянула и звено «родной дом». Я в воображении пообщался с родителями, братом Стасиком, ровесником Генки Гундосика. И опять ощутимой болью в сердце отдалось огромное несчастье, которое произошло с братишкой минувшим летом: при патрулировании детского парка пьяный конный милиционер сдуру выстрелил ему, шестнадцатилетнему мальчишке, в спину из нагана и раздробил позвоночник! Стасик всё ещё лежит в больнице в гипсе с парализованной нижней частью туловища. Дикий случай! Милиционера осудили на два года — за неосторожное обращение с оружием, но разве наказанием виновного облегчишь страдания его жертвы и переживания мамы?! Надо же — такое стечение несчастий обрушилось на голову нашей мамы: я — в тюрьме, братишка прикован к больничной койке!