Он утёр заскорузлыми пальцами глаза и высморкался на пол.
— Жана пиша, што моё здоровье всего дороже. И што без мэня всем им хана буде. Если я в тюрме загнуся.
— Ну и кровососы, эти блатные, — только и нашёл я, что сказать в ответ. А Иосиф Якимович опасливо огляделся: не слышал ли ещё кто моих слов.
Побегушка
Я опять доработался до такого состояния, что еле ноги волочил. Вероятно, потому что когда я входил в азарт, то не жалел сил. А потом наступало тяжёлое похмелье изнеможения.
Впрочем, я преследовал и вполне практическую цель — зачёты. Для моих пятнадцати лет «лямки» они имели большое, вероятно даже решающее, значение. Надежда на возможное досрочное освобождение поддерживала во мне уверенность: я здесь — временно. Поэтому ещё не всё потеряно — есть реальная надежда.
Но наступил день, когда я понял, что даже норму не в силах наскрести. Тем более — на земляных работах. Поэтому путь оставался один — в МСЧ,[81] «под красный крест». Там-то я и попал к доктору Маслову. В лагере о нём распространялись самые смрадные слухи: «фашист» в плену, в немецких концлагерях, наших солдат морил, а гитлеровцев — лечил. За что и врезали ему червонец по пятьдесят восьмой, один «а», — измена Родине. Многие сожалели, что не расстреляли.
К врачу с такой «репутацией» желания попасть у меня не было. Но приём вёл именно он. Борис Алексеевич осмотрел меня и освободил от завтрашнего развода. А ещё через сутки по его настоянию меня перевели из бригады в обслугу.
Дневальство мне всегда не нравилось. К тому же — никаких зачётов. Как ни старайся. Юра Мухамадьяров (имя, фамилия подлинные) тоже дневалил.
— Сколько придуркам дал на лапу? — поинтересовался он.
— За что? — недоумевал я.
— За дневальство.
— Нисколько.
— Не темни.[82]
— Честно. Доктор Маслов устроил. Как доходягу.
— Этот на лапу не берёт. Потому что фашист. А остальные все берут. Закон жизни: есть деньги — будет всё.
Встречались мы часто — бараки рядом. И однажды Юра мне сказал:
— Знаешь, что я тебе посоветую, тёзка, брось ишачить на хозяина. Подохнешь. От работы и кони дохнут.
— Ничего, вытяну. Здоровье ещё есть, — хорохорился я. — Немного оклемаюсь и на зачёты пойду. В бригаду к Зарембе.
— А почему бы тебе не освободиться раньше?
— У меня три пятерки, а третий год всего размерял.
Юра глянул вокруг и тихо произнёс:
— Есть возможность чухнуть.[83]
— Нет, Юра. Хотя очень хочется на волю.
— Не спеши с ответом, как голый ебаться. Пошурупь. И не трепанись. А то загремим на штрафняк.[84]
Этот разговор взбудоражил меня.
Если не пристрелят и побег удастся, то всё равно я не смогу вернуться домой. К маме. Перед которой так виноват. К брату. Там, на Урале, не только мой дом, там — Мила. Смывшись из лагеря, я всего этого себя лишаю. И принуждён буду скрываться. И ждать разоблачения. Юра уверил: за деньги можно всё, что хочешь и кого угодно купить.
Но они, эти деньги, на земле не валяются… Порассуждав с самим собой, утвердился в намерении добиться свободы именно так, как решил раньше. И не провокатор ли Юра?
За ответом он явился на следующий день. Вышли к завалинке. Закурили. Воробьи пировали на ближней помойке, порхали туда-сюда через запретку. Осторожные птицы не гнездились в жилой зоне — здесь не было места, до которого не могла бы дотянуться вездесущая рука человека. Я сообщил о своём решении.
— Как знаешь, — сказал он. — Другого такого шанса может не быть, учти.
— Знаю. И всё же… нет. Я не хочу совершать преступлений. И не хочу быть зайцем. Ты меня не послушаешь. Но не делай этого. Личная просьба.