Выбрать главу

Дорожкин разволновался, заходил по мастерской. Я тоже взбудоражился и ни за что не хотел признать ни единого из высказанных художником соображений.

— Коля, ты не прав, — только и нашёл что возразить я. — Нельзя вот так взять и всё… отрицать.

— Почему «нельзя»? Почему «не прав»? Ни разу не задумывался, с какой целью тебе всю жизнь, с пелёнок, вдалбливают слово «нельзя»? И самое трагичное, что ты в это «нельзя» поверил. Поверил?

Я не нашёл, что ответить, промолчал.

— Вспомни, что тебе в школе вбивали: повторяй и не рассуждай. Так?

— Ну так, — неохотно согласился я.

— А если ты пытался о чём-то рассуждать самостоятельно и высказывал иную точку зрения, нежели учитель, что за это тебе следовало?

— У нас в пятом классе была хорошая учителка, по географии, Нина Ивановна, она ещё до революции гимназию закончила…

— Я тебя в целом о школе спрашиваю, а не об отдельной учительнице.

— Ну, в общем, конечно… Случалось и такое. Одна завуч, Александрушка…

— Вот видишь. Нас, русских людей, вроде бы завоевавших себе свободу, превратили и продолжают превращать в говорящих, вернее повторяющих чужие мысли и слова, кукол, болванчиков.

— А если эти мысли и слова — и мои тоже? Ведь можно думать одинаково. Об одном и том же.

— Каждый человек, Юра, есть индивидуум. Отличный от любого другого. И поэтому мыслит и выражает свои мысли по-своему. Даже окружающий мир видит, ощущает и отражает по-своему. И реагирует на то, что его раздражает, — тоже. Согласно личным особенностям. Можно соглашаться или не соглашаться с чужими мыслями, но думать точно так — невозможно. А власть тирании стремится превратить личность в нерассуждающее существо, в слепого исполнителя, послушного чужой воле. Чтобы оскотинить и удержать в ярме. Чтобы править. Управлять.

В Колиных, воспалённых бессонницами светлых глазах цвета осеннего выцветшего неба — предельное измождение и усталость. Не физическая, а внутренняя. Душевная. И я ему в тягость.

— Ну ладно. Пойду, — сказал я. — А ты отдохни. Пока никого нет.

— Не уходи, — попросил Коля.

Мне подумалось, и эта мысль резанула сознание, что после моего ухода он может покончить с собой. И это меня испугало.

— Лады, — согласился я.

И тут вернулся Шаецкий. И несколько зеков завалились. Я не захотел видеть продолжение работы Дорожкина с Шаецким над праздничным портретом вождя, собрался и потопал в барак, объяснять бригаде, о чём «ворковал» со следователем. То есть «кумом».

Следующим днём я очутился в штрафном лагере.

Я сижу за решёткой…
Я сижу за решёткой, Слёзы взор мой туманят. Пред людьми я виновен, Перед Богом я чист. Предо мною икона И запретная зона, А на вышке маячит Очумелый чекист. Припев: По тундре, по железной дороге, Где мчится поезд «Воркута — Ленинград». Мы бежали с тобою Зеленеющим маем, Когда тундра надела Свой весенний наряд. Мы бежали с тобою, Опасаясь погони, Чтобы нас не настигнул Пистолета заряд. Припев. Дождь нам капал на рыла И на дуло нагана. Вохра нас окружила. — Руки в гору! — кричат. Но они просчитались, Окруженье пробито. Кто на жизнь смотрит смело, Того пули щадят. Припев. Мы теперь на свободе, Мы ушли от погони, Нас теперь не настигнет Пистолета заряд. Мы теперь на свободе, О которой мечтали, О которой так много Говорят в лагерях. Припев.

«Стакан»

1952, ноябрь

Мне слышно было, как конвойный начальник убеждал дежурного по БУРу,[119] ссылаясь на договорённость с каким-то Шиловым. Речь шла обо мне. Хотя я сидел в решётчатой клетке-приёмнике, запертой, а начальники беседовали в маленькой комнате напротив и нас разделяли несколько шагов, двери за собой конвойный прикрыл неплотно, и я разбирал почти все слова: решалась моя участь.

вернуться

119

БУР — барак усиленного режима (лагерное).