Я попятился в эту тёмную каморку, сел, дверь с душераздирающим скрежетом закрылась, оглушительно брякнула опущенная щеколда, скрипнул ключ в замочной скважине, и наступила тишина. Я слышал лишь своё дыхание. Меня окружала кромешная тьма. Минуту спустя я различил слабый свет, проникавший из коридора сквозь просверленные в двери отверстия.
Ограниченное пространство сразу как бы стиснуло меня. Телогрейка мешала повернуться. Руки, вытянутые над головой, упёрлись в низкий бетонный потолок. Едва ли он позволил бы мне распрямиться — высота этого шкафчика не превышала полутора метров. А отверстия в двери находились выше уровня глаз.
Я приподнялся, чтобы взглянуть в них, но поза оказалась настолько неудобной, что долго не продержишься. Да и ничего, кроме куска противоположной стены, я не смог увидеть. Снова опустился на лавку и навалился спиной на заднюю стенку. Расслабился. Успокоился. Вроде бы стало полегче. Воздух в мой пенал проникал лишь через отверстия в полотнище двери. Меня мягко покатило в дрёму, чуткую, настороженную.
Через некоторое время я почувствовал, что тело охладевает: у меня онемели губы, ноги и большие пальцы рук. Я принялся двигаться, приподнимая туловище, как бы отжимаясь от скамьи. И отжимался до тех пор, пока не разогрелся.
За дверью не слышалось ни звука. Создалось такое впечатление, что я один-одинёшенек во всём подвале.
— Посидишь пока… посидишь пока… посидишь пока… — повторялась в ушах фраза надзирателя.
А потом появился, как бы всплыл ниоткуда, вопрос к этой фразе:
— А сколько — пока?
И сама собой сочинялась дьявольская песенка на два голоса, казалось нескончаемая:
Я вообще трудно переношу — и всегда мучительно преодолевал — ожидание. А здесь, в этой странной камере (и зачем таких клетушек понастроили?) на одно сидячее место, мною овладело нетерпение как можно быстрее выйти вон. Лишь сейчас до меня дошёл смысл вопроса надзирателя о «стакане». Я — в «стакане». И сколько мне в нём ещё находиться? Запасы моего терпения, казалось, убывали с каждой минутой. Но пока теплилась вибрирующая надежда: вот, сейчас, через минуту послышатся шаги надзирателей — не могут же они забыть обо мне! — скрежетнёт вставляемый в замочную скважину ключ, и мне скажут:
— Выходи!
Но тянулись, звеня, как натянутые туго струны, минуты, накапливались чугунной тяжестью часы, давили на грудь. Дышать становилось всё труднее, а никто не приходил за мной. Распирало и грозило разорвать сердце нестерпимое отчаяние одиночества. Я чувствовал, как волнами, одна другой сильнее, захлестывают моё существо страшной, сокрушающей силы спазмы, от которых всё содрогается во мне. Наконец, я не выдержал, приподнялся и в дверные спасительные отдушины в двери срывающимся голосом крикнул:
— Есть кто-нибудь? Эй!
И ударил кулаком в шершавый, сковородной толщины, металл. Прислушался. Ни звука в ответ. И в тот же миг осознал, что меня одного заперли в этом шкафу с железной дверью, и никого больше здесь нет. Тут очередная волна подкатила, и слёзы сами полились, капая с подбородка. Я весь напрягся, упершись коленями в дверь, а затылком в заднюю стенку, и старался успокоить себя, уговорить, убедить, что скоро, очень скоро за мной придут и освободят из этого чёртова «стакана». Но тщетными оказались мои ожидания. Не знаю, с какого момента это началось, я вдруг как бы со стороны себя увидел содрогающимся и услышал свои, но как бы посторонние рыдания. Вскоре они превратились в сплошной рёв, в истошный вой, который доносился до меня лишь временами. Я знал, что это происходит со мной, но в то же время не узнавал своего голоса — это был дикий чужой голос. От него перепонки в ушах прогибались. Руки сами, что есть силы, колотили в гулкий металл, и им не было больно.
Сколько времени продолжался этот ужас, не знаю. Мне казалось, очень долго. Может быть, я терял сознание. Только очнулся я, когда в лицо больно хлестануло упругое и холодное, потекло за уши, по шее. Открыл глаза. Надо мною возвышался, исчезая, расплываясь под серым потолком, надзиратель с кружкой в огромном кулачище. Отлично я видел и навсегда запомнил пористую кожу его яловых сапог.
Потом звуки соединились в нечто целое, и я понял слово:
— Вставай.
Я попытался выполнить приказ, но меня мотало из стороны в сторону, как пьяного. Наверное, я здорово хряпнулся головой об пол, вывалившись из «стакана», — дверь его была распахнута. Хорошо помню: я что-то говорил. Или пытался сказать. В голове, как на испорченной патефонной пластинке, крутились два слова как одно: «за что». Может быть, мне и удавалось произнести эти слова. Впрочем, едва ли. Я, наверное, долго валялся на полу, потому что стены и потолок неоднократно всплывали вверх и переворачивались за меня. И от этого медленного переворачивания подташнивало, и я падал. Впрочем, желудок мой давно был пуст. Я пытался подняться. Надзиратель помогал мне, подталкивая и поддерживая сапогом. Наконец, удалось принять вертикальное положение. Но ноги не шли. Дрожали и подламывались в коленях. И чтобы не упасть, я хватался почему-то окровавленными руками за неровности стены из побелённого плитняка. Когда добрался до лестницы, то лишь ползком смог преодолеть несколько ступеней. Мне стало полегче, когда глотнул морозного воздуха и увидел чёрное небо и жёлтым светом облитый тыновый забор, — уже наступила ночь. И сверху сыпались мелкие-мелкие снежинки. Подобные я видел в детстве, когда меня и младшего брата, укутанных в одеяло, мама везла на санках: такая же снежная поблёскивавшая пыль падала наискосок в свете уличных фонарей.