Кого-то из знакомых наркоманов, тяготеющих к медсанчасти, мне было жаль, других я с трудом переносил, знал одно чётко: помочь зельем — навредить им же. Или — убить. А я не хотел никого убивать. К тому же не понаслышке знал, что такое курить дурь (анашу), чтобы хоть на время забыться от кошмара, окружавшего меня и терзавшего каждую клетку моего существа.
Втянувшись в эту пагубную привычку, с огромным предельным напряжением всех своих сил поборол-таки, казалось, непреодолимое влечение. Мучения отвыкания, пожалуй, не с чем сравнить. Их не желаю никому. Вот почему ещё у меня так напряжённо складывались отношения с ханыгами. До сего дня их домогания мне удавалось отражать довольно легко. И сейчас я почувствовал: ни за что не уступлю. Как бы он себя ни повел. Возможно, и он своим звериным чутьём уловил мою решительность. Поэтому далее события развивались стремительно: эта туша под центнер весом неожиданно легко вскакивает с табурета и обеими лапищами вцепляется мне в горло, продавливая сквозь чёрные от чифира зубы:
— Ты подширнёшь, сука! Подшырнёшь![158]
И добавляет позорнейшее лагерное ругательство, которое пронзает меня ненавистью.
Я ударяюсь затылком о шкаф и слышу, как сбрякали в нём склянки. Пытаюсь разомкнуть неохватные, как бедра, предплечья напавшего, но убеждаюсь, что потуги мои бесполезны, этот ощерившийся зверюга многократно сильнее меня. И в этот миг, говорю абсолютную правду, инстинктивно левая рука моя протягивается к тумбочке, на которой под марлевой салфеткой лежит инструментарий, нащупывает что-то и… Я не представлял, что сжимают мои пальцы, но воткнул это что-то в кисть руки напавшего. Физиономию его ещё больше исказила гримаса боли, и он отпустил моё горло, отдёрнул руку. Я увидел его окровавленную ладонь. В тот же миг я вывернулся, хлебнул воздуха. Белые звёздочки и колечки плавно кружили в глазах и таяли в дальней перспективе…
Не берусь предполагать, каким мог стать исход этого поединка, попади мне под руку, скажем, шпатель, а не скальпель. Вполне вероятно, что прекрасное майское утро пятьдесят четвертого стало б последним в моей жизни. Кстати, я и не сказал никому, что сегодня за день наступил. Да и некому было об этом рассказывать. Но случай (а может быть, судьба?) распорядился иначе, и гориллоподобное существо (именно таким я его увидел в тот момент), зажав левой рукой кровоточащую рану, изрыгает:
— Ну, сука, кранты тебе! Под колуном!
И уходит, оставляя после себя пунктирную алую цепочку на ещё чистом полу кабинета. Красные пятна расплылись и на моем белом халате. Снимаю. Ссадину на шее щиплет. Глубокая. Протираю спиртом, помня, какие грязнущие лапищи были у душителя. Меня немного мутит. И тут появляется энергичный и никогда не унывающий доктор Помазкин.
— Что с тобой, етэбэ, Рязанов? Почему бэпэ?
Доктор обожает аббревиатуры. Последняя означает беспорядок. Первая — матерную брань.
— Да напал один ханурик. Подширнуть требовал. Я отказал. Вот он и… поцарапал шею.
— Правильно сделал, что отказал. А царапина заживёт, энха, энха, Рязанов. Всё это — эмжэ.
Хороши, однако, мелочи жизни. До сих пор руки дрожат. Не каждый день, даже здесь, со мной происходят подобные эмжэ.
— Энха, энха, Рязанов, — убеждает меня, сокращённо матерясь, доктор Помазкин, хороший хирург, бывший заведующий районной больницей где-то в Кировской области, пропивший, если верить приговору народного суда, всё во вверенном ему учреждении, вплоть до простыней и плевательниц. Замечательная черта Степана Ивановича — никогда не унывает. Энха — главный девиз его жизни. Правда, он и здесь ухитряется выпивать почти весь служебный спирт. За воняющую резиновой грелкой бутылку водки Помазкин охотно освободит от работы любого здоровяка. Словом, тюрьма и лагерь незаметно, чтобы хоть чуть-чуть «перевоспитали» его. А в остальном он вполне хороший — по лагерным меркам — человек.
— Иди покури, и начнём приём. Гидропиритом, етэмэ, рану на шее промокни, стрептоцидом припудри — и вперёд! К победе коммунизма!
Я вышел в коридор, забитый жаждущими получить освобождение от работы, свернул цигарку, затянулся поглубже и подумал: а где же мой душитель, чем он занят? И я мысленно увидел его с обещанным топором в руке. Не могу утверждать, что я обомлел, — нет, настоящего страха не испытывал, но возникло ясное осознание того, что надвигается, причём неотвратимо, беда. Гибель. Едва ли смогу противостоять этому буйволу, да ещё вооружённому топором. Пусть всего лишь пикой — это исхода не меняет. Что же делать?