Выбрать главу
а него, повалит на спину и будет колотить - такого никогда до этого не было, но если рука не дрогнет, то так станет: «будет бить меня, грушу во мне увидит, а не сына, вот в чем дело» - все качает головой Леша. Будет много всякого: когда он встанет, он потащит меня к окну, вытащит, покажет окровавленное лицо целому району и будет кричать, мол, это не его сын, это кто-то на него похожий! -Ну хотя нет. - находит силы для улыбки Леша. - такое вряд ли будет. Но будет много другого, если рука не дрогнет. Слова будут жалить пчелами, руки будут хлестать ветками, будут гнать камнями, будут придумывать прозвища, самое худшее - начнут отворачиваться, будут говорить, что никогда не знали Леши, никогда не общались с ним, никогда не называли его и не подзывали; да, это самое худшее! Раны затягиваются, пусть и остаются рубцами - их всегда можно чем-то замазать, сказать, что так и было; что же можно сделать с таким обращением? Это ранит куда как глубже, куда как больнее - разбивает оболочку кирпичом нетерпимости, выворачивает внутренности открывашкой ненависти, чужие лица, морщась, оставляют рваные борозды на ранимой душе, а хохот и ухмылки будут преследовать долго, бесконечно долго - оттого ли рука дрожит или еще почему-то? -Ты же решил. - сам себе шепчет Леша, пытаясь набраться храбрости. -ну давай же, ну же, будь сильным... Рука с украденной помадой дрожит. Движение ужасно просто - провернуть крышку, поднести к лицу, достать другой рукой зеркальце и храбро нанести ее на губы; что же тут сложного? Разве не ради этого она была украдена - чтобы быть нанесенной на бледные губы молодого и худенького мальчика, внезапно ощутившего себя вовсе не тем, кем он был? Рука все дрожит. Украденные и выменянные вещи якобы для сестры лежат в пакете, старый мамин парик лежит там же, лака для ногтей он найти и украсть так и не смог, но для этого дела впервой подойдет и белый дурнопахнущий корректор, который нужен лишь для завершения образа, а не ради эстетики; почему она все еще дрожит? Рука - продолжение тела, продолжение мысли, сомнение, воплощенное в конкретном, а не абстрактном; вот же как бывает-то глупо: приходишь к осознанию, решаешься, а в последний момент словно бы замираешь перед прыжком с вышки в воду - в голове мысли навроде: «Выживу ли? Разобьюсь ли? Как будут смотреть на меня те, снизу? Поймут ли, зачем? Поймут ли, как? Пойму ли я сам, да и нужно ли мне это понятие?» - и Леша уже не дрожит, а трясется, потому что становится страшно, потому что если на губах останется что-то чужое, то пути назад уже не будет. Выбор будет сделан. И дорога под ногами его пошатнется, а вослед полетят тумаки и затрещины, которых никогда не бывало прежде... Возвращение, цикличность, шепот. -Я не слабый, нет, я смогу, ведь решил... И воспоминание, как впервые что-то родилось внутри, как что-то поменялось и стало сначала просто мыслью, после - повторенной мыслью, а после - больше чем мыслью; это накатывало на него лавиной, становясь сначала идеей, потом манией, а уже после - настоящим наваждением. Это ростком попало в его пустыню, а следом пошел нежданный дождь - вот оно и росло и крепло, не способное устоять силам природы, закономерности, не способное бороться с самим естеством этой мысли, как бы он поначалу сам в это не верил! Шутка, породившее в нем это, была обычной, была невинной и даже в чем-то незаметной; в компании Леши так шутили постоянно, о подобном постоянно говорили и относились к этому куда как проще, нежели он сейчас. Однажды он сидел с друзьями, беззаботно говорил что-то о себе, когда один из друзей прервал его фразой о его, Лешиных, губах. -Как у бабы, бля, - приговаривал он, улыбаясь. - Хоть крась, хоть в темной комнате целуй - хер отличишь! Компания смеялась в тот день, Леша не придал этому значения. Но что-то изменилось. Придя домой, он в шутку бросил взгляд в зеркало на них и, смеясь, тихо сказал: -Да, хороши! - а перед сном дотронулся до них и на секунду представил, что трогает лицо женщины. Наутро он и не вспомнил об этом. Но это вспомнилось само: постепенно, с каждым разом все сильнее это занимало свои мысли. Изредка Леша заглядывался на свои руки, на свои ноги, в шутку сводил их и приговаривал: -Какие... Пока однажды с ужасом не признался себе в том, что больше всего на свете хочет никак не дрожащих рук и силы, чтобы наконец одеться в то, что не душит и не сковывает, чтобы маленьким движением освободиться, чтобы тонкой или толстой линией раскрыть себя этому миру - и верить, верить черт возьми, верить, что он хотя бы немного не будет жесток, что хотя бы на мгновение он примет Лешу, глупого, худого, с накрашенными губами и немного грустной улыбкой, вычерченной на перекошенном от побоев лице! Как же ему вдруг этого захотелось! Стоит лишь решиться...мир заиграет новыми красками, а не только лишь той, которой будут накрашены губы - все изменится навсегда, все станет или совсем хорошо, или же совсем плохо. Отвернутся друзья. Выгонит из дома отец. Соседи будут молча пялиться, а все те девочки, которые будут идти мимо, будут раскрывать от удивления рты...Местные пацаны, только завидев его, набросятся с кулаками, и никто, никто, никто больше не захочет сказать ему, как раньше, окликнуть: -Леха! Эй, Лех, я тут! И имя его забудется - он станет «этим», без имени, положения и статуса. Общественность проклянет, вороном заклюет его снаружи и изнутри, будет заставлять его, ломать, пытаться вернуть к этому - вот в голове у Леши снова картина ужаснее прежней: как отец, плачущий, пьяный, пинками и матом ведет его к размалеванной женщине не первой свежести, так, для того лишь, чтобы «сына мужиком сделать»... -Это смешно, - шепчет снова сам себе Леша. В глазах его блестят слезы от грядущего унижения, пока рука начинает подниматься, но замирает у груди.- это правда смешно, папа, и вполне в твоем стиле, да, или что-то в этом роде, пап... Будет, конечно - все это будет, да и причем в таких количествах, которые ему и не снились. Но разве адом все может это быть, разве это ДОЛЖНО им быть, и не должно быть чем-то совершенно другим? Фантазия, разделение на белое и черное: мир обязан заиграть красками, пусть даже придуманными красками, пусть, пусть...да, к черту, пусть! Ни одно унижение, ни один удар словесного или холодного ножа, ни одно причмокивание неудовольствия не стоят всего лишь одного - надежды, кроме которой, увы, у Леши совсем ничего не осталось. Рука почти перестала дрожать. Всего-то и нужно: поднять до конца, снять колпачок, улыбнуться и второй рукой придержать зеркальце, стараясь не увидеть свой затравленный взгляд. Всего-то и нужно: поверить, представить, как ловко можно прошмыгнуть мимо храпящего отца, когда пиво сделает свое дело. Представить, как вечером можно пройтись по ночному району, дыша наконец полной грудью, настоящей грудью свободного человека, которую не сдерживают условности, страхи, предчувствия... Леша хотел было сказать сам себе вновь: «Как прекрасно!» - но слова не шли у него из горла. Его взгляд был затуманен; в своей фантазии он медленно переставлял ногу за ногой, его неуклюжие ноги в неудобной юбке чуть не запутывались, его смешное в тесной одежде тело не хотело слушаться, а парик готов был слететь - но там, в этой чудесной фантазии, он шел навстречу переменам, навстречу другой, правильной жизни - той, в которой можно было бы не бояться, можно было бы не разделять единый человечий лагерь на «этих» и «тех»; в фантазии рисовался мир, в котором Леша мог бы быть понятым даже своими друзьями, которые бы не отвернулись, и которые не стали бы из вежливости избегать его, когда как остальные предпочли бы ударить его, да посильней; в этом чудесном мире фантазии шел снег - прямо, как за окном. Яркой вспышкой случилось прекрасное: там, в голове, прямо на накрашенные губы Леши упала снежинка и начала медленно таять - и, разумеется, это было настолько прекрасно, что дрожать он уже начал всем остальным телом. Тогда как руки перестали - и ритуал, сулящий неизвестные, но перемены, наконец обязан был случиться. Помада отдавала клубникой и жирностью на сухих от переживаний губах. И даже когда часом позже резина сапога раздирала ему все лицо, вперемешку с кровью и грязью он чувствовал этот прекрасный вкус, который отдавал желанным привкусом свободы.