Мир-Хайдаров Рауль
Налево пойдешь - коня потеряешь
Рауль Мир-Хайдаров
Налево пойдешь - коня потеряешь
Повесть
Шла вторая половина ноября, но настоящих заморозков еще не было. Ночи стояли темные, малозвездные, светало поздно, и поселок просыпался засветло. Вспыхивали в утренней сутеми то тут, то там бледные огни за стеклами давно не мытых окон. А то вдруг в одном или другом дворе за высокими глинобитными дувалами взлетали высоко в темноту яркие языки пламени -- это первые расторопные хозяйки разжигали тандыр, чтобы порадовать домочадцев горячими лепешками. Разжигали щедро, не скупясь, ибо по осени гузапаей -- сухими стеблями хлопчатника -- был завален каждый двор кишлака. Радостно было видеть буйные всплески огня в темноте, когда контуры двора еще едва-едва различимы, а яблони или какая-нибудь старая орешина в огороде словно спрятались за черной занавесью, да и зябко на улице после теплой постели.
Осенью население кишлака удваивалось, а то и утраивалось -- приезжали на уборку хлопка горожане. И кого здесь только не было: школьники и студенты, рабочие, служащие и, конечно, инженеры -- этих, кажется, больше всех. И хотя привлекали горожан на уборку хлопка лет сорок подряд и зачастую вывозили в одни и те же места, о каком-либо добротном жилье, домашнем обустройстве не было и речи. И расселяли бедолаг по пустующим до нового года школам, баракам, складским помещениям, клубам, даже по фермам, откуда за последние годы неизвестно почему исчез скот. Ставили на постой и по дворам, где была мало-мальски свободная площадь, даже единственную чайхану кишлака и то, бывало, отдавали под жилье горожанам.
На таких постоях тоже вставали рано, по будильнику, даже раньше, чем сноха на большом подворье,-- правда, вставали не все, а лишь те, что заняты на кухне. Тандыров у горожан не было, хотя и жили они здесь месяцами, и горячие лепешки им не помешали бы. Но если не тянулись у них по утрам к небу высокие языки пламени от горючей гузапаи, то дружно загорались фонари на высоких столбах у временных кухонь. Завтракали при огнях, а ужинали при звездах, таковы неписаные правила -- хлопку весь световой день, ни суббот, ни выходных, ни праздников. Одним словом - страда!
До приезда горожан кишлак просыпался тихо, не спеша, не суетно, как и в любой сельской местности. Тянулись легкие дымы дружно затопленных очагов, и в воздухе носились от двора к двору запахи свежевыпеченных лепешек. В каждом доме свой рецепт: одни пекли легкие, пышные, румяные "оби-нон", другие "патыр" -- долго не черствеющие лепешки на молоке и бараньем сале, третьи --большие, из пресного теста, на манер грузинского лаваша. В кишлачном магазине отродясь не торговали хлебом -- только мукой, которую продавали мешками. Из поколения в поколение, из рода в род передавалось умение печь лепешки: и праздничные, и в долгую дорогу, и на каждый день.
Высокие фонари сеяли скудный свет, и кашевары зажигали большой керосиновый фонарь -- с ним как-то надежнее. С треском разгорались отсыревшие за ночь дрова под котлом, вспыхивали облитые бензином чурки в топке трехведерного титана-кипятильника, и все вокруг освещалось огненными бликами. Во дворе появлялись первые сборщики, говорили спросонья шепотом, объяснялись жестами. То в одном, то в другом дворе загорланит вдруг нетерпеливый петух, сонные курицы сорвутся с насестов в темноте чуланов и, натыкаясь на закрытую дверь, поднимали слышный далеко за подворьем шум. На переполох в курятнике откликались домашние псы, и собачья перекличка, катясь от усадьбы к усадьбе, поднимала и последних засонь. Вдруг далеко, у школы, где жили студенты, раздавался многократно усиленный мощными динамиками голос Аллы Пугачевой: "...А ты такой холодный, как айсберг в океане..." -- и день в кишлаке начинался...
Завтрак горожанина-хлопкороба сродни солдатскому -- неприхотлив и быстр: геркулесовая или пшенная каша да кружка обжигающего чая; правда, иногда бывает масло, но в последние годы с маслом перебои. За столом поначалу не шумно, но не от уныния, многие сонны, потому что допоздна пропадали у студентов на танцах, и приятные мысли о вчерашнем, радостном вечере еще туманят головы. Уныние на хлопке охватывает тогда, когда зарядят проливные дожди, когда низкое осеннее небо с набухшими, словно вымя недоеной коровы, тучами, сеет и сеет над кишлаком серую пелену, и кажется, нет конца этой мороси. Дороги, дворы, поля -- все в одночасье становится непроезжим, непролазным, и со всех углов, окон, дверей слабых глиняных построек, плохо уберегающих от осенних холодов и слякоти, тянет зыбкой сыростью. Вот тогда-то уныние стирает улыбки на лицах даже самых бывалых ребят: ни умыться, ни обсушиться, ни обед толком приготовить, ни к соседям податься, которые тоже сидят в своих бараках, подставляя порожнюю посуду, какая только находится вокруг, под нудную, неутихающую осеннюю капель,-- крыши над головами долгожданных шефов текут нещадно...
Нынче погода выдалась на редкость подходящая, хотя в конце октября неделя прошла в непрерывных дождях, дважды переходивших в мокрый снег. Но вскоре распогодилось, и о слякотных тяжелых днях быстро забыли,-- так уж устроен человек, помнит лучшее, солнечное.
Взбодренные крепким горячим чаем, сборщики стряхнули остатки сна, зазвучали за струганным столом, сбитым из двух длинных тяжелых половых досок, крытых газетой, первые шутки:
-- Баходыр, дорогой, зажарь на обед соседского петуха, век не забуду,--уж больно рано кукарекает. Сон, как я двести килограммов собрал, досмотреть не дает...
-- Что-то ты вчера у медичек весь вечер с поварихой танцевал... Опытом обменивались, что ли, или меню на неделю обсуждали?
И тут же другой голос добавляет вдогонку:
-- Ты смотри, поварихе секрет своей шавли не рассказывай -- точно разлюбит, половина в мисках осталась...
Но Баходыра не так-то просто загнать в угол; он, ловко раскладывая по мискам пшенку, весело отвечает:
-- Душа душу чует, этого вам не понять. А шавлю вы у других не пробовали -- и за ту половину, что съели, меня на руках носить надо...
День входил в обычную колею -- без шутки, смеха на хлопке не выдержать. По утрам больше всех достается поварам, и хотя шутки, пожелания не без подковырок, злобы в них нет, да и повара в долгу не остаются: уж они-то знают, кто на что способен в поле, да и на кухню обычно попадают люди бывалые, балагуры, острословы, им палец в рот не клади.
Когда шум и оживление за столом набрали обычную силу, на другом конце села, у здания правления колхоза, где расположен местный штаб хлопкоуборочной кампании, начали бить молотом в тяжелый рельс. Глухой резонирующий звук покатился в утренней тишине от двора к двору, от постоя к постою -- и без всякой команды сборщики стали подниматься из-за стола, разбирать сваленные с вечера в кучу фартуки, мешки, все так же озоруя и шумя при этом, и гуськом потянулись на улицу.
Просторный двор чайханы быстро опустел. Повара -- их трое, на них лежит и снабжение, отвечают они и за порядок, и за чистоту вокруг -- выпроводили последних, самых нерасторопных, которым достались фартуки без завязок и дырявые мешки, и довольные, что люди на поле ушли веселыми, без претензий, улыбнулись друг другу. Утро для них -- время тяжелое: не знаешь, кто с какой ноги встанет, что скажет спросонья, и за два месяца хорошее настроение порою пропадает и у самых выдержанных.
Старший, Баходыр, заглянул в чайхану. Там у окна, на нарах, лежал больной -- Рашид Давлатов. С Баходыром они друзья, одногодки, работают в отделе комплектации седьмой год, и столько же лет вместе на хлопке --бывалые сборщики.
-- Доброе утро, Рашид, как себя чувствуешь? -- участливо спросил Баходыр.
Рашид повернул на голос тяжелую от прерванного сна голову и попытался ответить как можно бодрее:
-- Вроде лучше, но ночью опять трижды выходил на улицу... Живот крутит, спасу нет, только к утру отпустило. Спасибо за грелку, здорово помогла.
Лампочка в чайхане горела в треть накала, и потому Баходыру не видно, как отекло и пожелтело лицо товарища, а вокруг глаз темнее и шире обозначились круги. Но он и без того знает, что друг болен -- чего-чего, но симулянтом Рашид никогда не был. Да в такие дни и грех валяться в пыльной и темной чайхане -- в поле такая благодать.