— Завтра сейм решит его судьбу, возлюбленная моя пани Барбара.
— Знаю… — тихо выговорила графиня, отодвинувшись от Жолкевского настолько убедительно, что он даже не пробовал обнять ее вновь. — Я сказала свое последнее слово. Вы должны, пан Станислав, действовать…
И, переборов охватившее ее волнение, укрощенным голосом чуть слышно закончила:
— Я жду вас, пан, в своей комнате… Наливай в это время… будет на воле…
Экипаж остановился, и графиня молча вышла. Когда закрывала за собой дверцы, к ней донеслось из экипажа:
— Согласен! Сделаю, как приказывает моя золотая пани… Эй! Кучера! Назад, в корчму, сто крат дьяволов! Я поляк сердцем и люблю от души… К арестанту, сто крат дьяволов!..
То была страшная последняя ночь. Северин Наливайко, замерев, стоял у кованых дверей. Зачем пришла эта женщина в последние минуты его жизни и принесла с собой в каменное подземелье напоминание о степной свободе и сердечную боль?
— Проклятье!.. — чуть слышно вырвалось у него после долгого и тягостного раздумья.
И снова услышал шаги, услышал шумную ругань на каменной лестнице. Отошел в самый дальний угол. Предчувствие беды охватило душу. Вспомнил, как настаивала графиня, чтобы убежал он… И со стыдом отогнал от себя вероломное воспоминание.
А через открывшиеся двери, освещаемый двумя трескучими факелами, в подвал вошел Жолкевский. Переступив порог, тяжело остановился, переводя дыхание и привыкая к темноте. С беспокойством окинул глазами подвал, но, увидев в углу Наливайко, успокоился.
— Притащить его ко мне! — приказал Жолкевский жолнерам, едва владея голосом.
Из-за его спины к Наливайко бросились несколько жолнеров. Наливайко сначала плотнее прижался к стене, будто хотел врасти в заржавленный камень. Но действительность была настолько очевидна, что он вдруг овладел собой.
— Сам приду, чтоб… в последний раз плюнуть в рожу гнусному ляху.
Порывисто бросился вперед, не удостоив растерявшихся жолнеров даже взглядом. Жолкевский, выхватив саблю, отступил и стал меж двумя факельщиками. Это движение испуга рассмешило Наливайко. Его неожиданный смех как будто подтолкнул парализованных жолнеров. В ту же минуту его схватили несколько пар рук и протащили по каменному полу ближе к свету.
Жолкевский отбросил назад свою саблю. На губах у него выступила пеной слюна злобы, в глазах горели огоньки. Как хищник, подскочил и обеими руками схватил Наливайко за горло. Нечеловеческий стон вырвался и угас в полуосвещенном, сыром каменном мешке.
— Поя крев! Счастливый любовник такой польки!..
Наливайко повис на руках у жолнеров и упал, когда те выпустили его из рук. Упал тяжело, о каменный пол ударился головой. Но жизнь еще не оставила его. Чуть слышно застонал, и в стоне этом гетману послышалась страшная угроза. Обезумевший Жолкевский бросился к Наливайко, стал ногами бить его по голове и топтать ему грудь, приговаривая:
— Пану украинцу свободы захотелось по милости пани… На, ешь свободу, жри, мерзавец, сто крат дьяволов!.. Эй, жолнеры, отлить водой сукина сына…
Отошел к двери, весь трясясь. Чтоб скрыть это, плотно оперся о холодный камень стены. Ему казалось, даже жолнеры понимают, что эта его лихорадка — просто испуг.
Внесли бадью воды и вылили- на окровавленное лицо, на грудь. Голова шевельнулась, и опять вздох вырвался вместе с полной угроз бранью. Наливайко повернулся на бок, руками попробовал опереться на пол.
— Держать за ноги бунтаря! — истерично крикнул Жолкевский, а сам не мог оторваться от стены. — Пан сотник! Прикажите пану… Кутшебскому вырвать у этого украинского окота язык и… отослать пани графине Замойской.
— Врешь, палач лях, языка нашего… не вырвешь! А душу твою подлую мы возьмем, обожди…
Снова плеснули ему в лицо ледяной водой, на грудь село несколько жолнеров, хотя Наливайко уже не, мог подняться. В открытые двери слышно было, как опешил палач, спускаясь с клещами. Жолкевский оглянулся и, мерзко скривившись, пошел ему навстречу.
Но Кутшебского нагнал ротмистр королевского конвоя, проворно перепрыгнув через несколько ступенек. Мелодично зазвенели шпоры, и чистый звон их дико прозвучал в глухом подвале.
— Шпоры! Бело-копытный конь! О-о!.. — простонал Наливайко, напрягая последние нечеловеческие силы, чтобы подняться.
А ротмистр спешил туда, где при свете двух факелов, словно пьяный от мести, стоял Жолкевский. На запененных его губах застыла безумная улыбка. Ротмистр заговорил:
— Имею передать вельможному пану гетману приказ канцлера короны, коронного гетмана войск Речи Посполитой Польской: арестанта, бунтаря украинского, которого сейм присудил к четвертованию, немедленно отправить в краковский кармелитский монастырь. Сейм же уведомить, что приговор приведен в исполнение…
Жолкевский захохотал, хватаясь за острые камни стен па лестнице. Хохоча, крикнул палачу:
— Пан Кутшебский! Делайте, как я приказал. Здесь я — сенат, и сейм, и господь бог! А потом… четвертуйте. Язык хлопа отдать мне!..
Перед рассветом карета Жолкевского остановилась у тех же ворот, где ночью вышла Барбара. Станислав Жолкевский застал ее все еще одетой и бледной от бессонницы и мук. Глаза пытливо уставила в Жолкевского. Но еще не родился в Польше человек, который сумел бы разгадать лицо польного гетмана. В руках он держал завернутый в шелковый платок сверточек.
Вот, пани, доказательство, что… ее казак свободен. Я приказал вырвать ему язык.
— Что?!
Жолкевский подхватил графиню…
18
Текли годы, умирали люди, без следа исчезали их имена, как исчезает лист, сорвавшийся с ветки и унесенный вихрем в безграничный простор. Но уже десять лет спустя зазвучало в народной думе имя Наливайко:
Ой, у нашій, славній, Україні бували престрашна, бездольна голодна.
Ні хто нас, українців, не рятував,
Ні хто молитвов богові за нас не склав.
А хто незгоди ті і злигоди людьскі знав,
Да славного Наливайка доріженьку слав.
Із-за гори-гори хмара виступае.
То пан лях жовнірів на Україну направляє…
Под высоким курганом над Тясмином в Чигирине сидели два слепых кобзаря и пели эту думу. Паренек-подросток сидел рядом, задумчиво глядел на Тясмин, равнодушный ко всему, что делалось вокруг. Песня-дума вызывала в его воображении бурные события былых лет на Украине. Вот и сам он на разгоряченном казацком коне рубит, рубит ненавистных панов ляхов, освобождая от них родную землю, как мать его освобождала грядку лука от заглушающего сорного бурьяна.
— Гляди-ка, это ты, Иван, тумаков мне под ребра даешь? Сонный ты, что ли?
— Нет, батька, это я так…
Кобзарей окружали чигиринцы: Сначала собиралась молодежь, потом женщины стали приносить оладьи и пирожки. За ними приходили мужчины и клали в чашу слепых медные деньги. Под курганом росла толпа, а над ней разносилась дума про славу и смерть героя-казака Украины Северина Наливайко.
К толпе чигиринцев подъехали верхом польский полковник с жолнерами, которые прибыли сюда несколько дней назад. По Чигирину пошли слухи, что пан полковник направляется с важными поручениями от короны польской для сооружения новой крепости на Днепре.
Подросток Иван увидел польского полковника и шепнул на ухо отцу:
— Полковник — лях подъезжает с жолнерами.
— Скажи деду Нечипору, — также шепотом ответил Карпо Богун.
И грохнули «Метелицу»:
-
Ой, дівчино, дівчинонько, яка ти сподобил:
Оченята — як горщата, голова — як довбня…
А в нашої Олени заушниці зелені
То по штири, то по п’ять заушниць брязкотять…
Ой, там на яру роздавали дару.
Усім хлопцям по дівчині, мені бабцю стару.
Я на бабу ніц не трачу, продам бабу, куплю клячу:
Кляча здохне — шкуру злуплю та за шкуру дівку куплю…
Полковник важно подошел к кобзарям, оглянул чигиринцев, которые собрались было пуститься в пляс, но теперь расступились перед полковником.
Полковник заговорил, и молодой кобзарь встрепенулся, даже струны замерли на какой-то миг. Едва потом нагнал старшего товарища, который ожесточенно приговаривал вытребеньки.