Выбрать главу
1942 г.

«Нам не жить, как рабам…»

Нам не жить, как рабам, Мы родились в России, В этом наша судьба, Непокорность и сила.
Не позднее
23 декабря 1941 г.

Встреча

Меня еда арканом окружила, Она встает эпической угрозой, И круг ее неразрушим и страшен, Испарина подернула ее… И в этот день в Одессе на базаре Я заблудился в грудах помидоров, Я средь арбузов не нашел дороги, Черешни завели меня в тупик, Меня стена творожная обстала, Стекая сывороткой на булыжник, И ноздреватые обрывы сыра Грозят меня обвалом раздавить. Еще — на градус выше — и ударит Из бочек масло раскаленной жижей И, набухая желтыми прыщами, Обдаст каменья — и зальет меня. И синемордая тупая брюква, И крысья, узкорылая морковь, Капуста в буклях, репа, над которой Султаном подымается ботва, Вокруг меня, кругом, неумолимо Навалены в корзины и телеги, Раскиданы по грязи и мешкам. И как вожди съедобных батальонов, Как памятники пьянству и обжорству, Обмазанные сукровицей солнца, Поставлены хозяева еды. И я один среди враждебной стаи
Людей, забронированных едою, Потеющих под солнцем Хаджи-бея Чистейшим жиром, жарким, как смола. И я мечусь средь животов огромных, Среди грудей, округлых, как бочонки, Среди зрачков, в которых отразились Капуста, брюква, репа и морковь. Я одинок. Одесское, густое, Большое солнце надо мною встало, Вгоняя в землю, в травы и телеги Колючие отвесные лучи. И я свищу в отчаянье, и песня В три россыпи и в два удара вьется Бездомным жаворонком над толпой. И вдруг петух, неистовый и звонкий, Мне отвечает из-за груды пищи, Петух — неисправимый горлопан, Орущий в дни восстаний и сражений. Оглядываюсь — это он, конечно, Мой старый друг, мой Ламме, мой товарищ, Он здесь, он выведет меня отсюда К моим давно потерянным друзьям!
Он толще всех, он больше всех потеет; Промокла полосатая рубаха, И брюхо, выпирающее грозно, Колышется над пыльной мостовой. Его лицо багровое, как солнце, Расцвечено румянами духовки, И молодость древнейшая играет На неумело выбритых щеках. Мой старый друг, мой неуклюжий Ламме, Ты так же толст и так же беззаботен, И тот же подбородок четверной Твое лицо, как прежде, украшает. Мы переходим рыночную площадь, Мы огибаем рыбные ряды, Мы к погребу идем, где на дверях Отбита надпись кистью и линейкой: «Пивная госзаводов Пищетрест». Так мы сидим над мраморным квадратом, Над пивом и над раками — и каждый Пунцовый рак, как рыцарь в красных латах, Как Дон-Кихот, бессилен и усат. Я говорю, я жалуюсь. А Ламме Качает головой, выламывает Клешни у рака, чмокает губами, Прихлебывает пиво и глядит В окно, где проплывает по стеклу Одесское просоленное солнце, И ветер с моря подымает мусор И столбики кружит по мостовой. Все выпито, все съедено. На блюде Лежит опустошенная броня И кардинальская тиара рака. И Ламме говорит: «Давно пора С тобой потолковать! Ты ослабел, И желчь твоя разлилась от безделья, И взгляд твой мрачен, и язык остер. Ты ищешь нас, — а мы везде и всюду, Нас множество, мы бродим по лесам, Мы направляем лошадь селянина, Мы раздуваем в кузницах горнило, Мы с школярами заодно зубрим. Нас много, мы раскиданы повсюду, И если не певцу, кому ж еще Рассказывать о радости минувшей И к радости грядущей призывать? Пока плывет над этой мостовой Тяжелое просоленное солнце, Пока вода прохладна по утрам, И кровь свежа, и птицы не умолкли, — Тиль Уленшпигель бродит по земле».