Выбрать главу

Даже дети… где-то в глубине души мне казалось, что и они переболеют, выучатся, получат жилье не хуже моего… Пожалуй, все-таки именно из-за Долга я ощутил этот приступ медвежьей болезни, когда извлек из гремучего ящика гремучий же конверт со штампом Высшей аттестационной комиссии, в результате чего черный отзыв мне пришлось читать в щелевом освещении четырехкабинного сортира, обращенного к четырем крыльцам нашей восьмикомнатной казармы (хорошо – летом, не на морозном аэродинамическом потоке, бьющем из дыры).

Как легко лгать и как трудно оправдываться! Подробный разбор каждой мимоходом брошенной клеветы разрастался до журнальной заметки, а клевет таких… Я с тоской понял, что всякий, кто самолично не работал на нашем пятачке, дочитывать это не станет

– чума на оба ваших дома! Настоящий мужчина – мой брат – в подобной ситуации завербовался на Диксон, и мне тоже невыносимо захотелось гонять по тундре на вездеходе, дуть спирт под адский свист вьюги, стрелять из карабина нагулявших жир оленей… Но

навеки расстаться с научным миром, со свободой умственных блужданий… Я уже не мог прожить без любимого наркотика.

Уединиться можно было только в лесу – я усаживался на пухлый от моха пень и, раскачиваясь, стонал от безысходности, стискивая виски (тогда-то пульсирующие головоломки в окрестности левого глаза и сделались регулярными). А потом отправлялся бродить по запретной зоне: опасность ослабляла душевную боль. Но снаряды рвались слишком далеко…

Однако в чертог врага я вступил с ледяной надменностью.

Заурядный коридор с откидными стульями – среди более молодых бросались в глаза Средняя Азия и Кавказ, неудачники за сорок представляли все больше российскую провинцию. Москвичей не было вовсе, из Ленинграда кроме меня нервно прохаживался еще один бледный орловец, защищенный двумя чуть тепленькими заметками в йошкар-олинском и институтском тетрадочных сборниках. Год назад он консультировался со мной как с маститым – здесь мы встретились на равных.

Крошечный человечек любезно распахнул пухлую дерматиновую дверь:

Колупанов, Колупанов, зашелестело среди знатоков. (“Ты подавал на маткибернетику?! – через полгода ушам не поверил один

„настоящий” еврей. – Там же Колупанов, через него еще никто не прошел!”) Канцелярский стол, канцелярский диван, канцелярские стулья… У замурзанной доски я в три минуты изложил основные результаты – пришлось частить. Интеллигентный боксер в очках прицепился к угловым точкам – их я, и правда, не исследовал: без них было красивее. Старичок со старомодными седыми усиками, словно бы стыдясь, просматривал мой автореферат на пятнадцать элитных публикаций. “По-моему, здесь все ясно”, – пробормотал он в сторону. “Но высказаны серьезные замечания, надо хорошенько разобраться”, – торопливым любезным эхом откликнулся Колупанов.

Назавтра я позвонил симпатизировавшей мне секретарше. Экспертный совет утвердил всех – только меня и еще одного азиата послал на дополнительное рецензирование, позвонить можно что-нибудь через полгодика (каждый звонок был заметной брешью в бюджете).

В семь утра Юля уже ждала меня у моего плацкартного вагона

(купейные оплачивали только кандидатам) – она вела бдительный учет малейшим возможностям побыть со мной более или менее вдвоем. Мы чавкали и скользили по туберкулезной Лиговке в сторону Финляндского вокзала, она, в свете клубящихся фонарей, опасливо заглядывала мне в лицо, а я медленно и безнадежно выдыхал вместе с туманом, что не хочу больше жить. Дело не в этой паршивой диссертации, мне раз плюнуть таких еще хоть десять нашлепать, я только начинаю входить в настоящую силу, – но я не хочу жить в мире, в котором истина ничего не значит. “А ведь вздумайся мне уехать отсюда, ты бы посчитала меня предателем”, – вымученная кривая усмешка намекала на когдатошнее ее заявление, что евреев надо выпускать свободно, но обратно уже не впускать.

Она переменила испуганно-жалостливое выражение на презрительное:

“Я имела бы против только одно – что я не могу поехать с тобой”.

– “А как же Родина?” – “С тобой мне везде родина”. – “А вот мне везде чужбина. Везде правит какая-то своя сила, какая-то своя выгода…”

Я и с Катькой разговаривал ровным негромким голосом, но сидевший у нее на коленях маленький каторжник Митька (из последней больничной отлежки он вернулся немного завшивевшим и был налысо, с уступами, острижен) вдруг растерянно заерзал: “Ты так говоришь, что мне плакать хочется”. Да плевать мы на них хотели, запылала Катька, и я безнадежно усмехнулся: “Мы только хотели, а они реально на нас плюют”. – “Ты, как назло, еще такой ответственный!..”

Она преувеличивала мою ответственность: хотя я впервые после трехночного воздержания не стал к ней “приставать”, что-нибудь к половине второго сквозь свинцовую плиту унизительной безысходности ко мне постучалось формульное решение того самого неравенства, которое я уже твердо считал аналитически неразрешимым. И такова была моя самоудовлетворенческая закоренелость, что в этот миг я ощущал себя победителем – теперь-то все увидят, кто я и кто “они”!

Но на этом наркотике я продержался довольно долго: я сделался еще вдвое более корректным и организованным, а в собственной работе сделал такой рывок, что меня начали развивать аж в самом главном Московском НИИ кибернетических систем (после моего выхода из игры, кажется, только это направление и не засохло). В

Пашкином особняке кое-кто пытался со мной сочувственно шушукаться о моих диссертационных делах, но я демонстрировал абсолютное безразличие. “А Орлоу не мох у ВАК стукануть?” – с алчной доверительностью присунулся ко мне Антонюк, и я прокололся, растерянно пожал плечами: “Зачем бы ему это?..”

Вообще-то мне уже почти хотелось, чтобы мою диссертацию зарубили

– новая вырастала настолько более мощная, что “их” позор будет окончателен, когда они зарубят и ее. Я был не так уж и обрадован, получивши наконец открытку о присуждении мне ученой степени. Что-нибудь за год до того Орлов послал меня проконсультировать большой лакотряпочный институт, – и директор его, Угаров, впоследствии сыграл в моей жизни значительную роль.

Быстрый, энергично лысый, похожий на сорокалетнего Хрущева, успевающего переругиваться сразу по трем телефонам, Угаров закидал меня вопросами об оптимальной расцеховке, о надежности коммуникаций, о разумном разбиении организационной структуры на блоки. На размышления у меня обычно уходила одна электричка и еще полдня на оформление. Угаров включил всю эту высокоумную для лакотряпочников дребедень в свою докторскую и предложил мне двести тридцать в месяц. После утверждения, самого по себе сомнительного, мне светили максимум двести десять, но лишиться свободы и любимого наркотика… Однако, не чувствуя себя вправе отказаться, я посоветовался с Катькой и, разумеется, услышал то, чего желал: ни в коем случае! Я скромно покорился, искупая свою отцовскую безответственность рытьем канав и сносом деревянных домов. Попутно, чтобы хватить стакан-другой суррогатной свободы, я мог иногда вдруг махнуть на попутках в Астрахань или

Архангельск, и такое меня охватывало блаженство, когда, намерзшийся и намокнувшийся, я отключался на солнышке, пока сохнут штаны и носки на плакучих ивах у неизвестной речки…

Кажется, я и впрямь еще надеялся, исполнив долг перед семьей, таки пуститься в какое-нибудь кругосветное путешествие.

Мое противостояние “им”, возможно, даже продлило агонию моего научного азарта. Увлекшись формированием своего презирающего все суетное (реальное) образа, я даже не обратил внимания, что меня перестали назначать ответственным исполнителем тех мусорных договорчиков, которые всегда болтались на мне – мороки меньше.

Только когда мой перевод в сэнээсы все откладывался и откладывался (хотя всякая шушера переводилась на второй день после защиты), до меня стало доходить, что сэнээс должен