Помещик ездил в Москву хлопотать о расследовании: пусть взыщут с крестьян, накажут их.
— Знаете, что мне показали в том ответственном ведомстве, куда я обратился? — рассказывал помещик. — Какую-то «Искру». Тайное общество заговорщиков где-то выпускает и забрасывает в Россию такую газету. Зовет к бунту и ниспровержению. И даже в деревнях находят эту вредную газету.
— Теперь я понимаю, в чем дело, — говорил господин в очках. — Недавно земским начальником моей губернии предписано было от губернатора срочно объехать волости и заставить самих крестьян захватывать всех, кто распространяет вредные книжки и газеты.
Бабушкин, сидя потом в вагоне, усмехался. Конечно, это все преувеличения, «Искра» дошла пока еще до немногих. В городах, а тем более в деревне ее единицы.
Но как велик ужас в верхах! Где-то нашли, видели, один другому передал — и вот уже пошла писать губерния, ищи, лови, держи! Что же будет дальше? Какой вопль поднимется в правящей верхушке России, когда сюда посыплются тысячи «Искр»?
Хотелось скорее написать об этом Владимиру Ильичу. Но связи с ним у Бабушкина пока не было.
И он ждал. Знал, что Владимир Ильич напомнит о себе.
В феврале опять волновались в Москве студенты. Начали они, а через два дня десятки тысяч вышли на улицы, и это были почти сплошь фабричные и мастеровые.
Бабушкин приехал в Москву накануне, в субботу, и заночевал на Пресне. Утром мальчишки растрезвонили — дескать, в центре города невиданное столпотворение, тьма-тьмущая народу.
— Со знаменами ходят, с красными!..
Бабушкин и два его товарища — ткачи из Орехово-Зуева — помчались к центру. На бегу Иван Васильевич окликнул извозчика.
В этот снежный, непогодливый воскресный день Москва казалась неузнаваемой. Обычный звон колоколов внушал тревогу. Даже крик галок над крышами, заваленными тяжелыми шапками снега, был каким-то испуганным, беспокойным.
Театральная площадь была вся залита шумной многотысячной толпой. Большая колонна демонстрантов двигалась по Тверской к дому генерал-губернатора, но дорогу загородили казаки. Бабушкин и его товарищи влились в говорливый поток, хлынувший переулком на Неглинный проезд.
Из людской массы раздавались возгласы:
— Сплотись, ребята! Давай направо! Вперед!..
Оказавшись в родной стихии, Бабушкин тоже стал командовать: «Сплотись! Держи ровней!» Он весь клокотал, и некоторые даже удивлялись:
— А ты-то чего орешь? На тебе сапоги добрые, не чета нашему брату! Это мы босые!
— Да не в сапогах дело, ребятки! Понимаете вы, что происходит сейчас на ваших глазах? Это же политическая демонстрация! Против самодержавия самого! Труд против капитала!
Отчаянно свистели и метались городовые. То тут, то там показывались казаки с пиками.
Демонстрация… Манифестация… Слова какие-то новые, еще почти незнакомые простым жителям Москвы. В толпе было много не только студентов и рабочих, знавших, что заставило их выйти на улицу, но и обывательской публики. И чем дальше, тем больше становилось в толпе посторонних зевак. И когда после полудня вдруг разбушевалась снежная метель, именно они первые схлынули с улиц, заторопились в дома, и этим сбили, внесли путаницу и беспорядок в ряды остальных.
Еле живой от усталости и волнений выбрался Бабушкин из Москвы. Ночью в поезде он спрашивал прикорнувших рядом на полке ткачей:
— Ну как, ребятки?
— Ничего…
— Лиха беда начало, ребятки! Теперь пойдет!.. Смысл-то тут в чем? Рабочий класс пашей Россиюшки переходит к таким формам борьбы, как политическая демонстрация. В мае прошлого года это начали в Харькове. А политическая демонстрация — что такое? Это есть уже более зрелая форма подготовки рабочего класса как гегемона в революции. Понятно?
Слова насчет «гегемона» показались малограмотным ткачам весьма мудреными, но, уже давно распропагандированные Бабушкиным, ясно понимали одно: есть в мире большая сила, стоящая за рабочих. И стоит эта сила за ним, за Бабушкиным, и оттого он такой справедливый.
Письмо было загадочное. Бабушкину сообщали, что его хочет видеть какой-то Грач для переговоров по поводу Феклы. Встреча предстояла в Москве. Пришло письмо из Московского социал-демократического комитета, и подпись была верная, автора письма Бабушкин знал.
— Грач, как известно, птица весенняя, — говорил Иван Васильевич жене, прощаясь с ней перед отъездом в Москву. — А кто Фекла, вот вопрос? Только ты не ревнуй, Пашенька, заранее готов поклясться, что эта Фекла — не мужчина и не женщина, а нечто совсем другое.
Прасковья Никитична смеялась. Она уж привыкла к разъездам мужа, к его встречам с разными лицами и комитетами, носившими порой самые мудреные клички.
— Вернешься, расскажешь, что за Фекла такая?
— Обязательно, Пашенька, доложу. У нас с тобой интерес общий. Ну, прощай. Еду к Фекле.
Стояли дни ранней весны. Маленький фабричный городок, где поселился Бабушкин, лежал в семнадцати километрах от Орехово-Зуева. Дорога — грязь непролазная. У Бабушкина только вид мелкого торговца, — денег совсем нет. А надо — и он пошел пешком лесом.
Идти лесом было хорошо, только утомительно. Воздух свежий, согретые солнцем деревья еще стоят в снегу, а уже пахнут зеленью, — так казалось путнику. Вот одно плохо: развезло дорогу, хлябь, и в сапогах полно воды, хотя голенища высокие.
«Ведь ЦК у нас нет, арестовали его почти целиком после съезда в Минске, — размышлял Бабушкин. — Два года партия была без руководства. Сейчас мы имеем новый центр, который все берет в свои руки…»
Поздно вечером Бабушкин выезжал с небольшой станции в Москву. По дощатой платформе скучающе ходил усатый жандарм. «Все сторожишь, поглядываешь, приятель», — мысленно усмехнулся Бабушкин. Одетый в грубую поддевку и меховую ушанку, с большущей плетеной корзиной в руке, Иван Васильевич в самом деле имел вид мелкого торговца, отправляющегося за товаром в Москву. Соседям по вагону он так и сказал:
— За товарцем едем. Мы по торговой части…
Ночью он стоял у окна, смотрел на проплывающие огоньки деревень и станций. Каким нищим уголком земли оказался Иваново-Вознесенский край! Как убого и тяжело живут здесь люди! Все это пришлый крестьянский народ, бросивший землю, дом, родное приволье. А ради чего? Грязные каморки, каторжный труд в пыльных цехах, пьяный угар в короткие минуты отдыха. В Екатеринославе хозяевами заводов были больше иностранцы. Здесь, «в ситцевом крае», в «русском Манчестере», фабриками владели свои, русские. А эксплуатация и надругательства над рабочим человеком одинаково процветали и там и тут.
Вот где Бабушкину по его характеру нельзя было бы селиться вовсе! Южная природа как-то скрашивала ту кривду, какую он видел на Екатеринославщине. А тут насилие и нищета выступали еще разительнее: земля давала мало хлеба и мужик ради заработка шел на самый изнурительный труд.
И насмотрелся же Бабушкин на нищету, разъезжая по Орехово-Зуеву, Шуе и Иваново-Вознесенску! Разъезжать под видом мелкого торговца было удобно: легче связываться с нужными людьми. Бабушкин не только пропагандировал идеи «Искры», он всячески помогал людям в беде, писал жалобы от их имени на притеснителей, ходил по канцеляриям, хлопотал.
Казалось, не хватит сердца за всех переживать, за каждого обиженного заступаться. А Иван Васильевич не переставал негодовать, разоблачать неправду и разъяснять людям смысл того, что творилось вокруг.
Этот человек не мог спокойно жить.
Вот он сидит в поезде и волнуется. Вагон третьего класса, публики много, все полки забиты. Темно, душно. Кто-то чиркнул спичкой, она не загорелась. Иван Васильевич уже негодует.
— Вот какие обдиралы эти спичечные фабриканты, им лишь бы товар сбыть!
— Да ты, никак, и сам такой, — ворчит кто-то с верхней полки, — народ обманываешь, поди, не хуже иного купчишки. Только гильдии у тебя нету, а тот с гильдией.
Бабушкин на минутку прикусывает губу. Он ведь выдает себя за торговца. Но нет сил молчать.
— Ты возьми, голова, в толк самую сущность-то, — продолжает он начатый разговор о дрянных спичках. — Для фабриканта что главное? Прибыль. Откуда она берется? Кто ее создает? Вот и думай!..