Выбрать главу

Кречетов глянул удивленно:

— Вам, коню ретивому, помогать не надо. Сами доскачете…

От шутки подобрел и спросил озабоченно:

— А Степана Андреева из тюрьмы вызволили?

— Нет, увы.

— Значит, тоже об стенку бьетесь! — закричал торжествующе. — Легко поучать, легко. Вы не постигли сути вещей, — заговорил он с важностью пророка. — Жизнь — коловращение. Пока круга страданий не пройдешь — кольца не разорвешь. Причина всех превратностей мира зависит от кругообразного вида нашей планеты, от коловращения тел.

Он бросил эти странные слова, похожие на масонские бредоумствования, и отправился обратно в пыльное книжное вместилище выписывать мысли для поучения невежд.

Радищев смущенно смотрел вслед. Он не думал о круглом образе земли, о коловращении людей, о том, что нравственный мир человека напоминает колесо — его взволновали слова Кречетова о судьбе Степана Андреева.

— Приходили родственники Степана Андреева, — говорила Елизавета Васильевна. — Прошение принесли. Очень надеются.

— На меня надеются? — отозвался он горестно.

— На кого же еще им надеяться? — тихо сказала Елизавета Васильевна, и ее тон заставил его вздрогнуть. Голубоглазая Прямовзора глядела на него ясно и требовательно. Потом будто спохватилась: не слишком ли жестока в своей требовательности, и ее худощавое рябенькое лицо осветилось застенчивой улыбкой.

Радищев улыбнулся в ответ: она всегда снимала у него приступ малодушия. Странно, она ничем не напоминала свою покойную сестру. Анна была красива, величава и меланхолична, Лиза — дурнушка, но деятельна и остра.

Дурнушка… Оспа оставила на лице беспощадные следы. Но глаза… Ах, глаза — и нежные, и веселые, и прозрачно-бездонные, и неприступно-твердые…

— Кляузы. Шестой год кляузы. — Он рассеянно стал перебирать бумаги.

Она легким ласковым движением коснулась его руки.

— Я смотрела прошение. Мы не зря заставили его переписывать. Теперь все убедительно.

Она положила перед Радищевым бумаги — письма в Уголовную палату и Сенат. Он нежно поцеловал Лизины пальцы и склонился над листом.

…Дело досмотрщика таможни Степана Андреева тянулось шестой год. Сначала Степана подвел откупщик Дружинин, за которого он поручился. Откупщик смошенничал, и суд приговорил взыскать деньги с Андреева.

Деньги взыскали, но при этом была допущена судебная несправедливость. Когда Андреев возмутился, его обвинили в неповиновении начальству.

После хлопот Радищева Уголовная палата признала, что дело Андреева велось с ошибками и надлежит взыскать пени с неправедных судей: Михаила Пушкина, Ивана Лефебра, Ильи Котельникова.

Но в это время в доме Андреева случилось убийство одного из жильцов, и судьи, разобиженные строптивостью досмотрщика, почти без следствия обвинили Андреева в убийстве. Он был лишен чипов и дворянства и приговорен к вечной каторге.

Радищев кинулся восстанавливать справедливость. Андреев давно уже гремел кандалами на Нерчинских заводах, а дело о полицейских чинах, нарушивших порядок следствия, все тянулось.

…Александр Николаевич просмотрел все бумаги и остался доволен. Доводы казались безупречными. Прошения направлялись в Уголовную палату и в Сенат.

Через час он входил к судье Ивану Лефебру, который так неохотно поднялся ему навстречу, будто пудовая тяжесть висела за плечами. И то надо понять: дело Андреева весомо, шкафы набиты папками с пометами 1784 года, 1785-го, 1789-го… Последней была дата: январь 1790 года.

— Опять? — спросил Лефебр безучастно.

— Опять.

— Доколе вы нас будете мучить?

— Доколе вы будете мучить невиновного.

— Мы внесли определение, и следователь от должности отрешен.

— Коли следователь отрешен, значит, и само дело следует пересмотреть.

— Не следует.

— Отчего?

— Оттого что вина Андреева доказана. Императрица подписала наш приговор. Кто же будет его отменять?

— Я полагаю, что суд руководствуется прежде всего законами. И монарх тоже подчиняется им.

— А я полагаю, что вам не следует ссориться с Уголовной палатой. Рекомендую взять ваше прошение назад.

— Я требую дать ход бумаге.

— Ход дать можно, но найдем ли выход?

— Дурная шутка, ведь речь идет о судьбе невинно пострадавшего человека.

— Если уж дело столько тянется, значит, вина есть.

— Умозаключение чудовищное и стыдное для судьи, — сказал Радищев и повернулся к двери.

Дома он достал из потайного ящика рукопись "Путешествия из Петербурга в Москву" и принялся за работу. В памяти неотвязно стояло суровое лицо Кречетова. "Вы тоже об стенку бьетесь?.." Он дописал главу "Спасская полесть", включил в нее историю невинно осужденного человека.

"Сначала грамоте научить человека", — кипел несогласием Кречетов. А как научить, если мысль скована цензурой?

Он принялся за главу "Торжок". Перо летало… Цензура сделана нянькою рассудив. Но где есть нянька, где ходят на помочах, там у ребят кривые ноги получаются и разум незрелый. Он прибегнул к мнению Иоганна Готфрида Гердера, немецкого философа: "Наилучший способ поощрить доброе есть непрепятствие, дозволение, свобода в помышлениях… Книга, проходящая десять цензур прежде, нежели достигнет света, не есть книга, но поделка святой инквизиции… Чем государство основательнее в своих правилах, чем стройнее, светлее и тверже само по себе, тем менее оно может поколебаться от дуновения каждого мнения, от каждой насмешки разъяренного писателя, тем более благоволит оно к свободе мыслей и свободе писаний".

Как одобрение театральному сочинению дает публика, а не директор театра, так и выпускаемому в мир сочинению цензор не дает ни славы, ни бесславия… Занавес поднялся, взоры всех устремились на сцену: правится — рукоплещут, не нравится — стучат и свищут. Оставим глупое слово на общее суждение: оно найдет тысячу добровольных цензоров. Негодующая публика мгновенно осудит дрянь мысли, как это не сделает ни одна полиция мира.

Остановиться было невозможно… Он взялся описывать историю цензуры. Еще в Древнем Риме цезарь Август велел сжечь две тысячи книг. Пример несообразности человеческого разума! Неужели, запрещая суеверные писания, властители сии думали, что суеверие истребится?

Но ни в Греции, ни в Риме нет примера, чтобы был избран судия мысли, который бы заранее клеймил сочинения. Судия мысли появился вместе с христианством, со святой инквизицией.

Он рассказал о преследовании монархами книгопечатания, о папских посланиях, грозящих карою за распространение учений, враждебных христианству, о бастильских темницах во Франции, где томились узники, дерзнувшие осуждать хищность министров и их распутство.

Но поразительны извивы человеческой истории. Ныне, когда во Франции все твердят о вольности, цензура там не уничтожена. Народное собрание, поступая столь же самодержавно, как доселе король французов, сочинителя книги отдало под суд за то, что дерзнул писать против народного собрания. Лафайет был исполнителем сего приговора. Видимо, таков закон природы: из мучительства рождается вольность, из вольности — рабство. Не этому ли закону следовал Кромвель, после казни короля Карла сам ставший деспотом и сокрушивший твердь свободы?

Он кончил работать поздно ночью. Голова горела… Он взял в руки листы и задумался. Скоро нести рукопись в Управу благочиния — к нынешней судии мысли. Как она отнесется к его словам о цензуре? Вряд ли обрадуется, вряд ли пропустит…

Он отложил в сторону листы, на которых было записано "Краткое повествование о происхождении цензуры". Незачем дразнить гусей… Пусть в управе читают рукопись без "Краткого повествования". Поколебавшись, он изъял еще несколько сомнительных мест, в том числе включенную в главу "Тверь" оду "Вольность"…

Если будет возможность, он вернет оду в книгу. В Москве оду не стали печатать. Упрекали: много стихов топорной работы, — и с хитрой улыбкой добавляли: предмет стихов несвойственен нашей земле… Но пусть тогда книга вберет в себя эти грубые топорные стихи — отдельными строфами, осколками. Без модного блеска, но с угрюмой силой камня. Пусть цари смятутся от гласа народа. Грозно вещает народ, упрекая государя: