Выбрать главу

Не щадит сочинитель монархов. Вот и против Ивана Васильевича Грозного вопиет: "Какое право имел царь присвоять Новгород?" Нелепый вопрос… Это право дал ему российский закон, который наказывает бунтовщиков и от церкви отступников. "Новгород, приняв Унию, предался Польской республике. Следовательно, царь Иван казнил отступников и изменников…"

Она сделала запись и засомневалась, потому что жестокость царя Ивана, конечно, расходилась с ее представлениями о милосердии. Вздохнула и приписала: "…в чем, поистине сказать, меру не нашел". И осталась довольна тем, что сохранила беспристрастность оценки.

Фраза на 125-й странице еще больше доставила ей удовольствия: "Асессор произошел из самого низкого состояния…" Низкого! Каков сочинитель? Стало быть, и он не чужд аристократического высокомерия. Он не весьма тверд в своих правилах.

Уличив сочинителя, она дальше читала с хорошим настроением. Страницы с описанием убийства помещика крестьянами Екатерина помечала: "Оправдание убийства… французский яд… толк незаконный" — и решительно записала вывод: "Все сие рассуждение легко можно опровергнуть единым простым вопросом: ежели кто учинит зло, дает ли право другому творить наивящее зло? Ответ: конечно, нет. Закон дозволяет в оборону от смертного удара ударить, но доказание при этом требует, что иначе нельзя было избегнуть смерти…"

Иначе нельзя было избегнуть смерти. Перо споткнулось и упало, и она бессильно откинулась к спинке кресла. Воспоминание восемнадцатилетней давности обрушилось на императрицу и смяло стройность рассуждений. Ее супруг Петр III был убит, хотя никому не угрожал смертью. И многие — она знала! — обвиняют ее в его смерти. Прежде всего Воронцовы. На спесивом лице Александра Романовича всегда укор, всегда вопрос. Черт их побери! святые братья, ревнители чести! Но ведь не ее вина — гибель Петра! Не ее… Это своеволие Алексея Орлова. Он убил Петра. Но можно ли упрекнуть солдата, защищающего государство, спасающего всех от безумия самодержавного пьяницы? Орлов тоже имел право ударить, обороняясь от смертного удара. Если бы он не ударил, Петр его бы повесил. И не только его.

Довод показался ей убедительным и вернул душевное равновесие. Да, государственные интересы требовали крайней меры, как она ни горька. Разве можно сравнивать случай 1762 года с тем, о чем вопиет сочинитель? Конечно, случаи несравнимы…

Она схватила колокольчик и позвонила.

— Пригласите Зубова, — сказала сухо, резко, как будто спрашивала министра финансов.

Вошел Платон. Несколько мгновений она молча разглядывала своего любимца. Потом сказала строго:

— Платон, скажите, плохо ли живется нашим крестьянам?

Удивление мелькнуло на лице Зубова, но он отвечал с важностью:

— Лучше судьбы наших крестьян нет во всей вселенной.

— Замечательно, — кивнула Екатерина и добавила: — С той только оговоркой: у хорошего помещика.

Истину нельзя было упрощать, пусть она живет во всем объеме. Зубов с неясностью во взгляде принял монаршее уточнение.

— Я так и запишу на полях — лучше судьбы наших крестьян нет во всей вселенной. Жаль, что не могу указать имя автора — Зубова…

— Ваше величество, я бесконечно рад раствориться в ваших мыслях… Сочувствую вашим мукам. Но книга эта не действие одного лица. У него есть покровитель — Александр Романович Воронцов.

Она пристально посмотрела на него. Зубов не любит Воронцовых. Семен Романович, английский посол, прислал недавно секретное письмо с требованием отказаться от приглашения из Англии пушечных мастеров-литейщиков, на чем настаивал Платон Зубов. Семен Воронцов утверждал, что такое приглашение испортит и без того натянутые отношения между Англией и Россией. Взбешенный препятствием, Зубов назвал Воронцова "английским шпионом". Она тогда сказала ему, что темпераментные выражения уместны в иных обстоятельствах, в политике они не годятся, и Зубов прикусил язык. Но сейчас он уверенно называет второго брата — Александра Романовича — покровителем злобного писаки.

— Монарх не должен унижаться преследованием людей, которые приносят пользу отечеству.

Назидательный тон ее слов смутил Зубова, и он с подчеркнутой покорностью склонил голову.

Все книги сжечь не успели.

30 июня 1790 года, в девять часов пополудни, карета с зашторенными окнами остановилась у дома Радищева. Подполковник Горемыкин велел полицейским остаться внизу и пошел в дом один. Дверь ему открыла Елизавета Васильевна. Горемыкин спросил, дома ли коллежский советник Александр Николаевич Радищев. Женщина не отвечала, глядела безмолвно и обреченно. Горемыкин повторил вопрос. Тогда из внутренних комнат стремительно вышел Радищев. Горемыкин вынул ордер и стал читать. Он не успел закончить. Елизавета Васильевна бросилась к бледному, бессильно оседающему Радищеву.

Горемыкин спрятал ордер и подошел к ним. Его встретили горящие глаза Рубановской.

— Нет уж, оставайтесь на своем месте. Мы не нуждаемся в вашей помощи!

Подполковник смущенно пожал плечами и отошел. Нашатырный спирт и вода сделали свое дело: обморок прошел. Радищев твердо и ясно взглянул на Горемыкина:

— Извольте. Я к вашим услугам.

Он обнял Елизавету Васильевну и сказал, чтобы детям пока ничего не говорили, он вернется, когда дело выяснится. "Дело выяснится", — повторил он механически. Никто не произнес больше ни слова, и в молчании Радищев спустился к карете.

Петропавловская крепость встретила его мертвой тишиной. Как будто не было рядом шумного города, как будто не кипели на другом берегу Невы порт и таможня обилием кораблей, торговой суетой. Железный лязг двери оборвал все звуки мира. Тяжелый каменный свод повис над головой, из маленького окна сочился жидкий свет белой ночи. "Слуш-а-ай!" — вдруг донесся унылый крик часовых.

Радищев испытывал странное облегчение. Кончились муки ожидания. То, что терзало неизвестностью, сложным сплетением различных обстоятельств, вдруг развязалось и упростилось до серой миски на столе, до грубой железной кровати, прикованной к стене. Он вытянулся на тощем соломенном матраце и сразу заснул.

Но утром пришло отчаяние. Он бросился к двери и стал стучать. Никто не откликнулся. Бессильно он опустился на кровать и застыл в бездумном оцепенении.

Через час в коридоре послышались шаги, загремела дверь, и на пороге появился офицер. Он не спеша рассмотрел арестанта и ласково улыбнулся:

— Степан Иванович просит вас к себе.

Государыня наставляла Шешковского.

— Дело непростое, Степан Иванович. Перед тобой не тать лесной, а сочинитель. Он о добродетелях пишет, а сам яд французский разливает. К убийству помещиков призывает, к неповиновению детей родителям. Бунтовщик хуже Пугачева!

Шешковский слушал снисходительно. Очень жаль, что государыня столь много к сердцу принимает — дело пустяковое, все распутаем, ничто не укроется. Но лицом выражал сочувствие и печаль.

— Скажи сочинителю, что прочитала его книгу от доски до доски. И усомнилась, не сделана ли ему от меня какая обида? Судить его не хочу, пока не выслушан… Хотя… — Она язвительно усмехнулась: — Хотя он судит царей, не выслушивая их оправдания. С редкой смелостью пишет. Вот послушай, Степан Иванович: "Скажи же, в чьей же голове может быть больше несообразностей, если не в царской!" Каково!

Печаль испарилась с лица Шешковского:

— За такие слова да на дыбу… как в старину бывало!

— Не горячись, Степан Иванович. Знаю — умеешь. Ценю. Но дело веди с холодной головой. Французскую заразу надо искоренять не русскими способами. Дубинушку свою в ход не пускай.

Шешковский глянул вбок. И про дубинушку матушка знает. Ничто не укроется… Много способов дознания есть, однако он любил самый верный, человеческий — порку. Тут уж изощрялся так, что и государыня не догадывалась. Однажды придумал кресло, которое проваливалось в люк вместе с подследственным. Но проваливалось не совсем — до половины. Наверху голову допрашивали вежливо, а внизу по тыльной части розгами прохаживались, отчего голова становилась умнее. Славный способ, государыне неизвестный.