Выбрать главу

Он не устранялся от своего пути. Только одна картина прошлого заставляла его страдать: он вспоминал себя в Лейпциге стоящим с пистолетами у дверей, куда должен войти Бокум, и готовым послать пулю в деспота. Слава богу, обстоятельства помешали кровопролитию, и студенты упорным неповиновением Бокуму добились гораздо большего, чем это могли сделать пистолеты.

Не уклоняется ли он сейчас от своего пути? Он сказал Шешковскому о своем желании видеть крестьян свободными. Их может сделать свободными всемилостивейшая государыня — всякий добрый правитель, который не нарушает общественного договора и печется о благе сограждан. Ну а если судьбой людей распоряжается не добрый, а худой царь? Тогда люди должны вырвать державу из его рук… Под иезуитским взглядам Шешковского он не договорил до конца. Да и способен ли открыться до конца человек, стоящий перед инквизицией, которой не требуются доводы, а нужно покаяние. Галилей подчинился воле инквизиции, отрекся от своих доказательств о неподвижности Солнца, чтобы потом крикнуть слова правды.

В легком сумраке человек, лежащий в лодке, казался небрежно брошенным бесформенным мешком. Елизавета Васильевна негромко позвала. Из лодки не отозвались.

— Я спущусь, — прошептал мальчик. Это был четырнадцатилетний старший сын Радищева Василий.

— Он испугается тебя. Лучше я, — ответила она ему.

Елизавета Васильевна подобрала длинную юбку и стала спускаться по оседающему песку к воде. Перевозчик спал, уложив голову на корму. Елизавета Васильевна бросила камешек в борт, и перевозчик приподнялся.

— Я уж думал, ты, барыня, не придешь. Ну, коли не боишься, садись. — Он помог Рубановской влезть в лодку и недовольно оглянулся на мальчика. — Ишь, защитника взяла с собой. О нем не договаривались.

— Я заплачу. Вези.

— Деньги вперед. Всяко бывает, инно часовой пальнет сдуру.

Елизавета Васильевна протянула деньги, и лодочник взялся за весла.

На середине Невы он огляделся и вздохнул:

— Светло, ровно днем. Такие дела надо в потемках делать.

Рубановская молча смотрела на приближающуюся Петропавловскую крепость. Шпиль над крепостью таял в белесом небе.

Под днищем лодки заскрежетало, по берегу бегом приближался офицер. Он помог Рубановской выбраться на мостки:

— О мальчике мне Степан Иванович не указывал. Пусть подождет здесь. А вы идите за мной.

Они прошли ворота, миновали несколько караульных будок. В длинном пустом крепостном дворе к Елизавете Васильевне подошел лохматый пес и доверчиво прижался к ноге. Эта ласка животного на какое-то мгновение успокоила ее, но в гулком коридоре каземата вместе с лязгом дверей тревога и волнение вернулись снова.

Наконец офицер остановился.

— Вот здесь. Через двадцать минут я приду за вами.

Дверь распахнулась. Навстречу Рубановской из угла комнаты поднимался Радищев.

— Саша, — еле слышно сказала она.

Он обнял ее, и время остановилось. Не существовало ни крепости, ни Шешковского, ни лодки, ждущей на берегу. Только двое были вместе, и весь мир в ту минуту вмещался в комнату с низким потолком и окном, упирающимся в глухую стену.

Радищев провел рукой по лицу, словно стирал остатки сладкого сна:

— Я готов сидеть здесь вечно, если ты будешь приходить сюда.

— На такое Шешковский может решиться только один раз. Я продала дачу.

— Бедные, бедные… Я навлек на вас скорбь и нищету.

— Не мучься. У детей есть все.

— Кроме отца…

— Отец будет с ними, я верю. Я заменю им мать.

— Скоро суд. Меня будут судить те, коих я терзал делом Андреева.

— Куда бы тебя ни сослали, я буду с тобой.

— А дети?

— Младших я возьму с собой, а старших отправим в Архангельск, к брату Моисею Николаевичу.

— Скорее всего меня сошлют в Нерчинск, на каторгу, где сейчас страдает Андреев.

— Я верю в милость государыни.

— Больше не на что надеяться.

Он начал говорить о хозяйственных делах, торопливо давал советы, что продать, как расплатиться с долгами.

— Теперь я жалею, что жег книги, — вдруг глухо сказал он. — Я исчезну, но книги должны жить.

— Я спрятала несколько книг и отдаю людям переписывать.

— И оду "Вольность"?

— И оду.

— О ней особенно волнуюсь, В "Путешествии" я привел лишь часть ее. Пропадет остальное.

— Нет, я помню наизусть.

— И мне иногда ночами приходят на память строки. Слаб, грешен, честолюбив, но утешаюсь такими словами, — и он стал бормотать:

Да юноша, взалкавый славы, Пришед на гроб мой обветшалый, Дабы со чувствием вещал: "Под игом власти, сей рожденный, Нося оковы позлащенны, Нам вольность первый прорицал".

— Не надо о гробе, — тихо попросила она.

— Шешковский намекал на смертную казнь.

— Нет! Нет! — Она обняла его. "Слуша-ай!" — тоскливый крик часовых пронесся над казематами. В коридоре раздались шаги…

…Солнечные лучи брызнули из-за воспламенившегося горизонта и осветили посредине Невы одинокую лодку, в которой горестно прижались друг к другу женщина и мальчик.

Он стоял перед судьями и видел злорадство на их лицах. Михаил Пушкин, Иван Лефебр, Илья Котельников — это были те же люди, которые преследовали Степана Андреева и на решение которых он жаловался, требуя пересмотра дела. Тогда он судил их по мерке совести и закона, теперь судят они его без закона и совести. Да, без закона, потому что императрица говаривала, что никому не дано права преследовать человеческую мысль.

Судьи приказывали секретарю читать его книгу. И секретарь громким внятным голосом зачитывал отдельные места из "Путешествия", и по тону чтеца все уже ясно видели, сколь зловредно и пагубно направление книги, что сомневаться нечего и разбирательство лишь пустая трата времени.

Александр Николаевич вставал и подтверждал свою вину, потому что перед ним была инквизиция, потому что его судили люди, которые жаждали отомстить ему за былые унижения. Круг замкнулся, это было кольцо, из которого невозможно было вырваться.

Они приговорили его к смерти.

…В тот вечер, ужиная в камере, он почувствовал приступ отчаяния. Он сжал зубами серебряную ложку. Когда отхлынула черная тоска, он положил ложку на железный столик. На ней отпечатались глубокие следы зубов…

"Свершилося!"

Радищев писал завещание на следующий день спокойно и твердо. Надо было уйти из жизни, как уходил Катон.

Он написал детям о боге, которого они должны призывать, начиная всякое дело, дал им советы. Сделал распоряжения по дому. Велел Елизавете Васильевне войти во владение купленным им участком земли, просил родителей и брата Моисея Николаевича не оставить детей заботой, дать вольную некоторым слугам.

Он посоветовал Дарье Васильевне Рубановской, младшей сестре жены, выйти замуж, но при мысли о Елизавете Васильевне задержал руку. Им снова овладело отчаяние. "Зная весьма чувствительное сердце Елизаветы Васильевны и ее здоровье, я такого совета ей дать не могу", — приписал с трудом.

Перо спотыкалось. "Простите, мои возлюбленные… Я с вами беседую… вас держу в объятиях моих, о друзья души моей! О дети моего сердца, вы со мною. Куда спешите, постойте… я… я отец ваш, я друг вам…"

Он не дописал и потерял сознание.

Приговор должен был утвердить Сенат. Почтенные мужи колебались: соглашаться ли на отсечение головы или проявить милосердие. Первое — жестоко, второе свойственно только государыне.

Сенаторы высказались расплывчато. По силе воинского устава 20-го артикула полагалось отсечение головы. По указу императрицы Елизаветы Петровны надлежит учинить жестокое наказание кнутом и, заклепав в кандалы, сослать на тяжелую работу. Но человека благородного звания нельзя подвергать сечению кнутом, не лишивши его дворянства. Вследствие сего полагается, не чиня ему оного наказания, лишить его чинов, орденов и дворянского достоинства, заклепать его в кандалы и сослать на каторжную работу в Нерчинск. Но более всего Сенат надеется на монаршее благоволение и ожидает высочайшего указа…