Выбрать главу

Все? Кем — детей из ХЗБ, «ховринской заброшенной больницы», сквота, о котором идет речь в соответствующем очерке первой главы, если они де-факто, при всем ужасе своего состояния, уходят из невыносимых семей в невыносимую же, но все-таки свободу сквота? Кем считать вырвавшихся из родной нищеты в еще большую нищету дворников-мигрантов из очерка «Спасибо, что понаехали», годами остающихся в каком-то тринадцатом круге московского муниципального ада? Кем считать Сергея Рудакова, — человека с инвалидностью, жившего в городе Качканаре, боровшегося за то, чтобы ему выплачивали законную пенсию и в конце концов застрелившего из винтовки нескольких сотрудников нижнетагильского Фонда социального страхования, а затем себя?

Именно эти вопросы помогают заметить одно из огромных достоинств того, что делает Костюченко: далеко не каждая рассказанная ей история подразумевает, что в описываемых ситуациях легко определить, кто — однозначно жертва, а кто — однозначно угнетатель. Именно такая бинарная логика оказывается, по естественным причинам, не только крайне популярным приемом в общественной дискуссии обо всяком остром историческом моменте, но и крайне популярным оптическим инструментом для каждого идеологического лагеря. Опасность такой оптики, кажется, именно в том, что она делает возможными только два подхода к окружающей реальности. Один — полное, граничащее с диссоциацией, отстранение («<Полицейский> Саша — фанат «Властелина колец». Любит рассуждать об обязательной победе добра над злом. Что, впрочем, не мешает ему спокойно смотреть, как избивают «пленных». «Пленными», кстати, здесь зовут всех задержанных»). Второй — тотальная борьба на уничтожение (социальное, политическое или физическое) всякого оппонента. Сами герои Костюченко очень часто оперируют именно этой логикой, — логикой «жертв и тиранов», — при этом говоря о себе, в зависимости от обстоятельств, как о представителях то одной, то другой категории. Это — страшное положение вещей, идеальная среда для тотального насилия, в котором самозащита и нападение становятся неразделимыми и взаимозаменяемыми.

В отдельности каждый социальный очерк Костюченко может не давать ответа на вопрос, каким образом складывается и поддерживается это положение вещей, одинаковое (по некоторым параметрам) на огромной территории очень неоднородного государства. Но в корпусе эти тексты предлагают если не ответ, то некоторую рабочую гипотезу. Очень простой шаг к этой гипотезе делает старший следователь из Нижнего Тагила Елена Конарева, которая ведет дело Рудакова: «Есть непонимание с мотивами… Да, чувствовал себя обиженным, ненужным. Но в этой стране мы все ненужные…» В этой фразе — и одновременно понимание своих отношений с государством — и изумление тем, что кто-то их, эти отношения, очевидно, не понимает, видит другими, ждет иного. Между тем Костюченко описывает мир, в котором к государству хочется применить, по аналогии с привычным термином 'failed state', «провалившееся государство», термин 'bailed state' — 'свалившее государство', государство, оставившее своих обитателей на произвол судьбы, разрушившее как минимум два важнейших государственных принципа, — институциональность и законность, — и, таким образом, вернувшее граждан в состояние как минимум пре-модерна, жесточайшей общинности, где в крошечном мире, — будь то мир деревни Бухалово или полицейского отделения, — все держится на строжайше выверенном, невыносимо напряженном балансе индивидуального выживания и взаимной поддержки. В Бухалово после постройки «Сапсана» не могут попадать «скорые» (цикл очерков «На обочине Сапсана»): «Если в деревне случается больной, его грузят на «говняную тележку» — тачку для навоза — и везут на станцию. Там сажают в первую проходящую электричку и по громкой связи просят машиниста вызвать к ближайшей крупной станции «скорую». Нет тех, кто будет толкать по снегу твою говняную тележку — ты погиб. Однако обратная сторона общинности — непременная кара за нарушение круговой поруки. Милиционер Дима (очерк «От рассвета до рассвета») увидел во время полковничьего обхода тонущую в ноябрьской ледяной реке девушку»: «Я опомниться не успел — а уже бегу под мост и на ходу одежду с себя сдираю. Этот мудак орет вслед что-то. А я с разбегу — в воду. <…> Нырял, глаза холод обжигает, почти ничего не видно. Нашел ее все-таки. Она уже не дышала. Выволок за волосы. <…> Говорят, что выжила, но я не знаю — она ко мне не зашла ни разу в палату, стеснялась, наверное. А мне объявили строгач — за то, что кобуру на землю бросил и не слушался приказов старшего по званию. Премию сняли». В то же время функции свалившего государства берут на себя те, кому это оказывается под силу, — и речь не идет об умилительной общинной поддержке. Так, Цапки создают одновременно непроницаемый и полностью интегрированный с государственными структурами жуткий три-бальный мир станицы Кущевка (очерк «Нам здесь жить»), где выращивают себе «поросль», заботясь о сиротах из детдомов: «…Себя ребята называют бригадой, друг друга — братьями. О стрелке татар и цапков на стадионе вспоминают как о Брусиловском прорыве. Вспоминают с чужих слов — им тогда было по шесть, они не могли в ней участвовать. Но очень бы хотели. Нужно понимать, что всю сознательную жизнь этих ребят в станице правили цапки. И они просто не знают другой жизни. Собираться в бригады для них — абсолютно нормальный вариант «продвижения».