Амвросий беспокойно заходил по келье. Опять глаза его с какой-то тоской упали на портрет Петра Могилы, потом перенеслись на кроткий лик Спасителя в терновом венце, как бы следившего за ним из глубины киоты.
- Он смотрит на нас, - указал Амвросий на киоту. - Ему, молившемуся ночью о чаше, понятны наши скорби... Прискорбна, прискорбна душа наша до смерти.
Отец-катехизатор перенес глаза на киоту. Да, смотрит, кротко смотрит божественный лик. Он все видит.
- Да, - как бы отвечая на мысли отца-катехизатора, сказал Амвросий. Он видит, что чаша еще не переполнена.
- Переполнена, владыко, через край изливается!
У катехизатора до сих пор из головы не выходит потрясающая душу картина, которой он был свидетелем. Сегодня утром приходит к нему студент университета, один из любимейших слушателей, только что возвратившийся, после вакаций, из деревни к началу лекций. Какие тут лекции! Все профессора разбежались, университет заперт, а сторожа мрут, скоро некому будет и университет стеречь, одни собаки остаются, да и те вон сегодня забрались в библиотеку и выволокли оттуда труп библиотечного сторожа и с голоду пожирали его. Приходит к отцу-катехизатору студент и умоляет его поспешить к нему на квартиру с святыми дарами напутствовать хозяев квартиры, где он жил, больны-де все опасно... Идет отец-катехизатор за студентом, торопится, приходит на двор... Окна открыты, потому душно в городе, дышать нечем, и мостовые и железные крыши домов накалены, да еще смрад такой стоит над городом, дым от кадил и свечей, и курева. Входят в сенцы, на полу ничком, крыжом каким-то, распростерт труп, это хозяин: не дождался напутствования, отошел амо... камо? О, Господи! Перешагнули через покойника, покойник лежал ничком, а то хоть и кверху носом, до страшного суда. А за что судить? Перешагнули через покойника, торопятся в горницу, там, слышно, ребенок плачет. Входят. На полу, разметавшись крестом, с откинутой назад головой и растянувшейся на полу на аршин расплетенною косою, лежит молодая женщина, не лежит, а как-то брошена с размаху кем-то, хлобыснулась об пол и лежит, сорочка разорвана на груди, верно в муках, в жару смерти. Голые груди торчат, словно вздулись, и к подмышкам посинели. А к этим мертвым грудям льнет ребенок, карабкается, цепляется ручонками, припадает ртом к окоченевшим сосцам, сосет их, а молока нет, какое там молоко? И ребенок с отчаяния закидывает назад головенкой, плачет, ничего не понимая. И тут же, тоже ничего не понимая, на стол взобрался петух, балованный петух, кормили его из рук, вскочил в домик через открытое окно, взобрался на стол и орет во все горло: "Кикареку!"
Да, переполнена чаша, через край льется...
Амвросий все ходил по келье, все поглядывал на Петра Могилу да на лик Спасителя.
- А что у вас в университете, отец-протоиерей? - спрашивает он, как бы думая о чем-то другом.
- Мерзость запустения, владыко. И там смерть царствует, в царстве науки.
- Нет лекций?
- Нету, владыко. И куратор бегу яся... Одни студенты. О! Богом благословенная младость!
- Что, отец-протоиерей? - И глаза Амвросия блеснули отблеском молодости, вспомнилась академия, лавра, Днепр, вечерние песни "улицы", откуда-то доносившиеся до лавры. И этот дорогой, не умирающий голос за лаврскою оградою:
Дадут мени сажень земли
Та четыре дошки.
Свыщенники, диаконы
Повелят звонити
Тоди об нас перестанут
Люди говорити...
Перестали говорить, да, правда. Люди не говорят, так память горькая не переставала...
Амвросий опомнился.
- Что молодость, отец-протоиерей?
- Да я, владыко, говорю о наших студентах... Теперь вот университет закрыт, начальство разбежалось, а они сойдутся-сойдутся утром на дворе, толкуют там себе, галдят, об его превосходительстве Петре Дмитриевиче Еропкине с похвалою отзываются да о штаб-лекаре Граве. Да и то сказать, ваше преосвященство, чего требовать от графа, ветх он вельми, батюшка, в гробу обеими подагрическими ногами стоит. Так вот эта молодежь, говорю, погалдят-погалдят на дворе, а смотришь, и пошли по городу отыскивать больных да голодных, да ухаживают за ними, пекутся о них истинно с христианской любовью. Да ко мне и бегут, веселые такие иногда: "Отец-катехизатор! - говорят, - поставьте такому-то optime на экзамене, он-де пятерых от смерти отнял..." Ну и на сердце легче станет, взираючи на них.
Опять стучат сапожищи по передней келье, опять входит запорожец-служка.
- Ты что, хлопче?
- Отец-протоиерей приехали.
- Какой протоиерей?
- Не выговорю, владыко.
- Из Архангельского собора?
- Не скажу.
- Так какой же? - И Амвросий, и отец-катехизатор не могут удержаться от улыбки. - А? Какой?
- Русявенький такий.
- А! Протоиерей Левшинов... Проси.
Запорожец снова загрохотал чеботищами. Входит протоиерей Успенского собора и Святейшего правительствующего синода, конторы член, отец Александр, по фамилии Левшинов. Невысокая фигурка отдает ловкостью, юркостью. Серые глазки очень умны, очень кротки, когда смотрят в другие глаза, и немножко лукавы, когда смотрят кому в спину или читают Евангелие о мытаре...
- Все мои распоряжения, отец-протоиерей, исполнены по конторе Святейшего синода? - спрашивает Амвросий, благословляя гладко причесанную головку протоиерея. - Я ждал рапорта.
- Исполнены, ваше преосвященство.
- А "наставления" мои к пользе послужили?
- К пользе, владыко, несумнительно (глаза протоиерея убежали, куда-то убежали, должно быть, к Петру Могиле на портрет). Только не все тот бисер ценят по цене его...
- Да? Кто же?
- Свиньи, владыко, попирают бисер.
- Как же так, отец-протоиерей? - с удивлением спросил архиепископ.
- Молва в народе бывает, - сказал протоиерей как-то загадочно. Читают наставления у церквей, а невегласи, подлая чернь, толкуют: "Попам-де не велят причащать нас святыми дарами", "Не велят-де младенцев крестить попам", "Вместо-де попов повитухи крестят и погружают в святую воду, а власов-де совсем не остригают и мирром не мажут".
Слушая отца Левшинова, Амвросий глубоко задумался... Он действительно сделал это спасительное распоряжение, ожидал от него пользы, спасения всего молодого поколения, да и духовенства от заразы. И что же из этого вышло? Ропот в народе, младенцев-де перестали крестить, к язычеству возвращаются. О! Какое страшное зло, неведение народа! - горько думалось опечаленному архиепископу.