- А! Вон и его превосходительство, господин енарал Еропкин, мой крестничек, - сиповато прорычал Бяков, потрясая в воздухе шестом. - Я ево ночью вот этой купелью кстил, - и он тряхнул своим огромным шестом.
- А моего миропомазания он еще не пробовал, - засмеялся Васька-дворовый, - я его помажу!
Еропкин уже не рискнул приблизиться к пасти зверя, а отрядил парламентером царевича. "Да помягче с этими канальями, не сердите их, предостерегал он царевича. - Мы после свое возьмем с лихвой".
Царевич нерешительно тронулся с места, но видимо старался бодриться. На довольно почтительном еще расстоянии он остановился и махнул платком.
- Послушайте, братцы! Я хочу говорить с вами, - закричал он.
- Говори, говори, царевич! Ишь ты, "братцы" говорит... То-то! слышится в толпе.
- Говори, да не проговаривайся, - сипит Бяков.
- Для чего вы бунт учинили? Что вы делаете! - кричит царевич.
- А тебе какое дело! Мы делаем божеское, по-божески! За Богородицу мы!
- Замолчите, разбойники! Дайте говорить! - проговаривается царевич, плохой дипломат.
- А! "Разбойники!.." Бей его, братцы!
И камни засвистели в воздухе, достается и коню, и всаднику... Оторопелый парламентер скачет назад. Толпа за ним: рев поднимается такой, что перед ним армия дрогнула бы, кажется...
И Еропкин второй раз чувствует, что он солома, а что сила там, и притом страшная, хотя спящая сила, и не дай Бог разбудить ее.
Еропкин удаляется, чтобы запастись силою против силы. Он скачет к Боровицкому мосту, где ожидали его солдаты с артиллерией: приходилось прибегать к пушке и к ружью, которые, к сожалению, доселе являются последним словом глупого человечества, ни на вершок еще не переросшего людоедов с одной стороны, когда с другой оно переросло богов.
С Боровицкого моста солдаты тихо вошли в Кремль и очутились лицом к лицу с той толпой "Богородицыных ратничков", которые пьянствовали, буйствовали там с ночи, разбивая не только винные погреба, ведра, штофы, но и дома, словно бы это были шкалики и рюмки. В то время, когда в пьяном озорстве они разносили по кирпичу дом одного немца-лекаря, который якобы здоровых людей брал в "проклятую карантею", послышалось что-то страшное.
- Слушать команду! Раз-два-три - пли! - прозвучал резкий голос, и в спины толпы зашлепало что-то невидимое со свистом и визгом.
Послышались еще неслыханные вскрики, оханья, стоны... Заметалась обезумевшая толпа. А тут новый звонкий окрик: "Ребята! В штыки!" И острые, аршинные, трехгранные иглы стали беспощадно прокалывать рваные чапаны, дырявые рубахи, полушубки и тела "Богородицыных ратничков".
- Ой, братцы, смерть! Караул!
Много повалилось свежих трупов под пулями и под ударами штыков из тех, кого еще не успела унести в могилу чума. Много было стонов и проклятий.
Опомнившиеся толпы ринулись из Кремля Спасскими воротами, бросая мертвых и раненых. На Красной площади они нос к носу столкнулись с главными силами "Богородицыных ратничков", которые, по совету "гулящего попика", отодрав наскоро, на почтовых, потому некогда, время горячее, так наскоро отодрав "махоньку литеишку с молебнишком" у Варварских ворот да завернув к Иверской, - чтоб и ей, матушке, поклониться, теперь шли отнимать Кремль у Еропкина и посадить там дядю Савелия.
- Куда вы, тараканы? - кричал дядя Савелий. - Аль кипятком ошпарили?
- Там, братцы, бьют... всмертную... ружьем бьет солдат, - отвечали бегущие.
- А! Солдат бьет... Наш брат крупожор... Так и мы солдаты-ста: мы сами с усами. За мной, братцы!
И дядя Савелий, сверкая сивою косою своей, повел рати на приступ. Передние толпы ринулись в Спасские ворота. Все пространство разом было запружено массою тел, двигавшихся живою стеною в жерле длинных ворот, словно в туннеле, только торчали кверху приподнятые на руках да на кольях шапки, "потому что в воротах Богородица - шапки долой надоть".
Вот уже вползает из Спасских ворот в Кремль стоголовая главизна этого чудовища без шапок. Сзади прут тысячами, нога в ногу, сапог к сапогу, лапоть к лаптю, онуча к онуче, так вот и жмут животами. А в Кремле, против самых ворот, стоят "крупожоры", выстроились в струнку, ждут, не стреляют: должно быть, нечем стрелять али испужались "Богородицыных ратничков".
- Катай крупожоров! - кричит дядя Савелий с этой стороны ворот.
- Сомкнись! - кто-то с другой стороны, от Кремля, со стороны "крупожоров".
- Лупи их, изменщиков! - это от дяди Савелия команда.
- Направо-налево раздайся! - это команда оттуда, от Кремля.
Солдаты по команде раздвинулись, ряды их сомкнулись, разорвались, и из этой прорвы выглянуло черное жерло огромной пушки. "Богородицыны ратнички" с удивлением глянули в это жерло и глазом не мигнули, потому не страшно: "Дыра какая-то там пустая, братец, черная, а рядом друга дыра, третья, все дыры пустые... пушечки... эко невидаль! Мы-де и кнутья видывали".
А там, у этих пушечек, кто-то пищит, куда до дяди Савелия. У дяди во какой голосина!
- Раз-два-три! Жги!
И жигануло же! Из пустых дыр с громом и дымом, мешками сыпанули чугунные орехи прямо в толлу. Картечь сделала свое дело: Боже мой! Сколько шапок валяется у ворот и в воротах, сколько голов, прошибленных насквозь, с выпущенными на мостовую мозгами! Сколько лаптей, сапог, мертвых и изувеченных тел, тело на теле, лапоть на лапте. А иная онуча так картечью к стене, словно гвоздем, пришита, мотается.
Не видать ни дяди Савелия, ни Васьки-дворового, ни Илюши-чудовидца, исчезли триумвиры. Один "первосвященник" остался на месте: "гулящий попик" уткнулся прошибленною насквозь седою головенкою в чью-то чужую онучу и ручки врозь. В сторону торчит и косенка его, не вся выдранная Амвросиевым служкою-запорожцем. Пал "гулящий попик" среди своих деток духовных: не литургисать уже ему больше, не петь ни акафистов, ни литеишек махоньких у Варварских ворот, не возглашать более над своими детками: "Житейское море!" Вон какое море крови кругом!