Осмысление опыта, однако, привело Бершина к показательным выводам: "Тогда, в 1989-м, я много не понимал в этом мире. У нас были совершенно разные ценности: многие из их ценностей вскоре к нам пришли. А вот наши к ним - нет. Резала глаза некоторая снисходительность, нетерпение. Из последних сил там ждали, что мы наконец откажемся от своего прошлого. Не только от советского. И еще читалась готовность - помочь в этом. Если сами не сумеем - нам помогут, не считаясь с затратами. Позже мне довелось увидеть эту "помощь", когда молдавское правительство каждый свой шаг сверяло с западными советниками" (с. 18).
А что же это за "их ценности"? Что это за "их" образ жизни? "Ценность настоящей, а не прикладной литературы на Западе давно нивелирована. Она интересует только специалистов" (с. 69). Нормальный поэт Бершин прекрасно понимает патологичность, ущербность такого общества - и восторгов у него это зрелище, естественно, вызвать не может. Хотя он и демонстрирует иногда почти неприличную наивность: "Мне было интересно, популярен ли еще в Германии мой любимый Рильке.
- Кто это? - повернулся магнат к жене. Та пожала плечами.
Тогда я прочел несколько строк, которые хозяина дома явно насторожили. Он тут же куда-то позвонил и велел к завтрашнему дню доставить ему Рильке. А я так и не понял: может быть, он думает, что Рильке жив и его можно позвать в гости так же, как меня?" (с. 18).
Бедный Бершин! Он никак не может поверить, что этот самый "крупнейший строительный магнат" действительно не знал ничего о Рильке (а зачем ему? - это же не курс акций!) и был свято уверен, что этого странного Рильке можно найти и что этот Рильке явится как миленький, если ему заплатить. Как "девочка по вызову", как проститутка. Магнат (очень жаль, что этого не понял Бершин) воспринимает литературу (и культуру вообще) как разновидность сферы услуг, подобно ресторану, или бассейну с гидромассажем, или педикюру, или стриптиз-шоу. Он, собственно, и Бершина точно так же воспринимал.
Сытое самодовольное мещанское западное общество понимает под "культурой" соблюдение определенных ритуалов (правил этикета, в частности) и накопление, нагромождение материальных ценностей. Поэту Бершину это, естественно, как всякому нормальному человеку, дико, чуждо и непонятно: "Зачем нужна эта груда неодушевленного, обездуховленного злата? Из любви к злату? Кому был бы нужен Париж без Лувра, без собора Парижской Богоматери, без влюбленных на берегах Сены? Может быть, я ошибаюсь? Может быть, в огромных состояниях существует нечто само по себе возвышающее душу? Нет: Из этого омута не выбраться" (с. 35).
Так прозревают честные, но заблуждавшиеся интеллигенты. И вполне нереволюционный и совсем не похожий на какого-нибудь западного левака, твердящего, как заклинание, "социализм или варварство", Бершин вдруг понимает, что западное капиталистическое общество - это общество, где человек - всего лишь "приложение к собственной бензоколонке" (с. 98), и что "религией этого общества стали расчет и выгода". А Бершин полагает, что мир, чьей религией стали расчет и выгода, "не выживет" (с. 34).
В книге есть показательный образ немецкой тележурналистки Мэри. В своей сытой, зажравшейся, отупевшей от обжорства, равнодушной Европе Мэри была явным исключением. "Ей было интересно абсолютно все - от литературы до политики" (с. 18). Но и Мэри поначалу демонстрировала некую снисходительно-барскую сытую непонятливость:
"-Я этого не понимаю, - скажет : Мэри по телефону, перед тем, как решится на поездку (в Приднестровье. - А.Т.). - Почему ты решил, что уже все взорвалось и мы летим в разные стороны? Я этого совсем не ощущаю. У вас, у русских, какое-то странное отношение к миру, вы все время думаете об апокалипсисе. Спроси у любого прохожего на набережной Рейна - он ничего такого не чувствует. Мир совсем не такой, каким ты его представляешь.