Выбрать главу

Увидеть чемодан для Инги означало начать паковаться. С ее способностями к языкам она выучила русский еще до поездки. Свободно владела английским, французским, испанским, итальянским; с некоторым затруднением объяснялась по-румынски — она учила его в начале войны и с тех пор на нем не говорила. Однажды мы провели две недели в Греции. Накануне отъезда я не без удивления обнаружил, что она освоила язык, который никогда не учила. Общаясь с местными в той или иной стране, я привык обращаться к ней, и она обычно никогда не подводила. Ее внутренняя сосредоточенность вкупе с романтической раскрепощенностью духа совершенно обезоруживала политиков. В конце сороковых, когда брала интервью и фотографировала канцлера Германии Конрада Аденауэра, она так очаровала его, что он предложил ей стать его главным секретарем. В Китае, где мы побывали в конце восьмидесятых, она однажды обедала в компании чиновника, говорившего по-немецки, писателя, любившего русский язык, и гида туристической группы с английским, причем каждый, воспользовавшись редкой возможностью, стремился поговорить с ней на чужом языке. Таким образом, ей пришлось переводить одновременно с трех европейских на китайский и наоборот. Мне показалось, у нее из ушей шел пар, она побледнела, но держалась мужественно, пока на это не обратили внимание и все рассмеялись.

В Москву из Дюссельдорфа мы добирались на поезде по заснеженной январской равнине — огромным просторам без границ и названий — почти двое суток. Это вернуло меня к мысли, что человечество склонно обожать наиболее безрассудных лидеров: что Наполеон, отважившийся привести сражаться армию в этих сугробах, что Гитлер, решивший повторить его опыт, — оба были умалишенными, — возглавив легковерные орды своих соотечественников, они подарили им вечный покой в этих снегах. Поезд шел на скорости: завтракая, обедая и ужиная, мы смотрел в окно на снега. Во сне нам грезилось окно и снег, проснувшись, снова смотрели на снег за окном — и так в течение двух с половиной суток.

Мои пьесы шли на советской сцене уже около двадцати лет, и я смог убедиться, что они завоевали глубокое признание. При жестком контроле писателям приходилось отстаивать почти каждое предложение или слово, поэтому театр был своего рода отдушиной для эмоционального выражения непредвзятых мыслей и чувств. Это вовсе не значило, что на сцену допускались неортодоксальные пьесы, но ирония передавалась движением приподнятой брови, жестом, а то и просто присутствием актера на сцене. Острота современных постановок, включая классический репертуар, вызывала бурную реакцию зала, и русские дорожили той относительной свободой чувств, которую им дарил театр.

В 1965-м на сцене одного из московских театров шел «Вид с моста», и мы, конечно, не могли не посмотреть спектакль. Вместительный зал был набит битком. После спектакля мне устроили десятиминутную овацию. Однако это не помешало заметить несколько несуразностей в самом спектакле.

Я не знал русского языка, но почувствовал, что в первой сцене текст изменен. Переводчик согласился со мной. В «Виде с моста» Эдди Карбоне, стремясь избавиться от молодого человека, вскружившего голову его племяннице Катрин, к которой он сам неравнодушен, отдает двух нелегально живущих у него родственников в руки властям. Воспитывая ее как дочь, он не может осознать своего чувства. Ситуация постепенно проясняется. В постановке же Эдди при первом появлении молодой девушки, проходившей мимо него, признается, не скрывая чувственного влечения, своей жене Беатрис: «Я люблю ее». Это приблизительно то же, как если бы Эдип обернулся к Иокасте в начале пьесы и произнес: «Нет ничего хорошего, что я женюсь на тебе, мама…»