Итальянский поход кончился. “Солдаты! Вы выиграли четырнадцать генеральных сражений и семьдесят битв, взяли более ста тысяч пленных и две с половиной тысячи орудий. Вы обогатили музеи Парижа 300-ми перлов искусства. Вы кормились и оплачивались контрибуциями с покоренных стран, да еще послали тридцать миллионов в казну”. Бонапарт был вправе говорить так горделиво, но, к прискорбию, с новой зловещей ноткой: итальянский поход имеет мировое значение.
Тогда все познали Наполеона как зеркало “начала века” с яркими чертами переходной эпохи. С одной стороны, то было еще “дитя революции”, которое озарялось догоравшими лучами юности и лучших заветов Просвещения. “Капральчик” был еще воплощением “третьего чина”. Он жил в неусыпных трудах, ходил чуть не в рваных мундирчиках, ел что попало; и его руки были чисты от награбленных сокровищ. Он еще перечитывал “Новую Элоизу” и “Вертера” и пылал юношеской страстью к своей “восхитительной” Жозефине. Он рисковал жизнью наравне с последним солдатиком, два раза чудом спасся от смерти, два – от плена. Он очаровывал сослуживцев товарищеской простотой, воодушевлял поэтическую кисть Гро, превращал банкиров в поэтов фантастических спекуляций. Он с наслаждением шельмовал “этих наглых монархов, презренных тиранов своих народов”. Победитель мечтал о разделе Турции, в союзе с Россией, с тем, чтобы была восстановлена Польша, а “из гробниц великих предков Греции вышел Гений Свободы”. И когда его мысль впервые касалась обновления Франции, ему грезилось, что отсюда выйдет “свобода для всей Европы”. Особенно задумывался он над “восстановлением итальянского отечества”: его глубоко радовало зарождение “национального духа” среди итальянцев, при котором “абсолютизм и олигархия станут уродством в глазах Европы”. И интеллигенция Европы прощала герою первые замашки цезаризма и макиавеллизма.
Эти замашки были, в свою очередь, знамением времени. Наставал новый период в истории, требовавший своих жертв. Идеализм Просвещения и революции должен был смениться прозой практицизма. Реакция должна была проявиться прежде всего в армии, которой приходилось бороться с самыми грубыми пережитками старого строя в Европе. Чтобы раздавить “змей” старины, как выражались якобинцы, приходилось прибегнуть к беспощадности, ожесточиться, что требовалось и тою быстротой, без которой армия Бонапарта не могла бы победоносно драться на всех фронтах с массами неприятеля. Да и великие предшественники нашего героя: Тюренн, Мальборо, Фридрих II – брали своею изумительной бесчувственностью, редким жестокосердием.
Важнее для будущности всего мира и страшнее всего была другая черта, в которой особенно ярко отражалось наступление новой эпохи. Она тем более поразительна, что обстоятельства вдруг раскрыли ее во всем ее безобразии. Они требовали, чтобы Бонапарт для спасения рейнских армий немедленно ударил во фланг австрийцам; да и его голодная армия не могла дольше дрожать в ледяных ущельях Альп. А у него не было никаких запасов, и всего 48 тысяч франков в штабной кассе. И вот магические словечки революции сменились суровым голосом кондотьеров XIV века. Когда “босоножки” взобрались на горный хребет, их вождь издал первую прокламацию в новом духе: “Солдаты! Вы наги, вас кормят впроголодь; правительство много задолжало вам и ничего не может дать... Я сведу вас в самые плодоносные долины в мире. Перед вами раскинутся роскошные области, большие города: вы найдете там почести, славу и богатство”.
И вскоре исчез симпатичный “босоножка”: к концу похода ласкавшие его сначала итальянцы стали возмущаться у него в тылу в отместку за его грабительства и жестокости. А его генералы начали возить с собой большие чемоданы с золотом и мечтать о роли царедворцев.
Совершалось превращение и в вожде, и опять по неумолимым требованиям обстоятельств. Отъезжая из Парижа и опустошив сундуки правительства, Бонапарт условился с Директорией, что его армия будет не только содержать сама себя, но и пополнит ее казну: он знал, что в Италии, несмотря на отвратительное правительство, хранится много сокровищ, веками скопленных обширною торговлей и возделыванием благодатной почвы. Но тут лежало зерно целого европейского переворота: генерал, содержащий свое правительство, – уже диктатор на деле. Он и подсмеивался над нелепыми планами операций, которые вздумала было посылать ему Директория; он даже начал без ее согласия вести дипломатические переговоры. Впрочем, покуда это был только Цезарь в Галлии, кумир армии, лагерь которой становился его передвижным государством. Говорят, что юный честолюбец, голова которого кружилась от изумительного поворота колеса фортуны, уже мечтал о престоле. Если это так, то его мысли влеклись к “красавице Италии”, сокровища которой не охранялись драконом: итальянцы были жалкая масса, несплоченная, невежественная, суеверная, забитая. Кстати, корсиканец рад был отомстить Генуе, а якобинец радовался случаю сбить спесь с римского первосвященника.
А тут сам собой образовался вокруг героя отборный отряд телохранителей – ячейка знаменитой императорской гвардии. Вождь отделился от своих товарищей. Летом 1797 года уже возникла “резиденция” нового повелителя. Пышный дворец Монтебелло под Миланом кишел не только льстецами и просителями, но и посланниками держав. Из Милана наезжали аристократки, чтобы подносить букеты дамам Бонапарта, который выписал семью на свою виллу. А когда в конце года Бонапарт отправился в Раштатт, чтобы лично открыть конгресс, решавший участь Германии, его поездка уподоблялась триумфу повелителя Европы. Таково же было путешествие по Швейцарии и Франции.
Это торжество уяснило самому Наполеону его туманные грезы: он осознал себя властителем мира. Как полководец он поднялся выше всех военных светил новой истории: специалисты признали его стратегию 1796 года “классическою”; она послужила генералу Жомини основой теории всего военного искусства. Тогда же Бонапарт проявил себя первоклассным дипломатом, разбивая формы пресловутой “традиции”, посрамляя седины рутинеров. Впрочем, по существу он руководился тут старомодным макиавеллизмом. Но и здесь он был лишь отражением тлетворной среды: приходилось быть или молотом, или наковальней. Зато юный ученик престарелых Макиавелли далеко превзошел своих наставников: его ряд дипломатических побед – своего рода итальянский поход. Конечно, и на этом поприще Бонапарт был лишь орудием истории: он развивал систему, которую Конвент ввел впервые в Бельгии и Голландии, но зато как развивал! Не говоря уже про “реквизиции” натурой, он собрал в Италии до 115 миллионов франков, а Венеция поплатилась еще своими лучшими кораблями. По его собственному признанию поставщики и офицеры превратили войну “в ярмарку, где все продажно до того, что стыдно было за человека”. Наполеон будто не видел ничего: раз только упрекнул он слишком загребистого Массена, но замолчал, когда тот в ответ проспрягал ему глагол “воровать”.
Верхом совершенства были интриги с Венецией и папой. Бонапарт восхитительно льстил олигархам приморских лагун в то самое время, когда подписывал “новый раздел Польши”, то есть отдавал часть их земель австрийцам. А политика с папой была так тонка, что тогда никто не понимал ее. Тучный восьмидесятилетний добряк, Пий VI открыто враждовал с Францией, а Бонапарт только взял у него Авиньон с легатствами (северная часть Церковной области) и начал выказывать св. отцу сыновнее почтение, называя себя “защитником религии”. Бонапарт говорил наперсникам, что нужно щадить “старую лису”: бывший якобинец оценил влияние религии на массы; он уже задумывался над своим великим будущим. Вообще же в Италии была введена система “республик-сестер”, начатая также Конвентом в Голландии. Ломбардия вместе с легатствами сделалась Цизальпинской республикой, а Генуя – Лигурийской республикой. Венеция сначала тоже была превращена в республику, а потом частью была присоединена к Цизальпине, а частью к Австрии; Ионические же острова отошли к Франции. Год спустя Директория довершила систему республик-сестер: Церковная область превратилась в Римскую республику, а Швейцария – в Гельветскую.