О злодей! Он захватывает все, он все портит, все грязнит и все позорит. Он выбирает для своего предательства, для своего злодейства месяц и день победы под Аустерлицем! Он возвращается из Сатори, словно из Абукира. Он выпускает 2 декабря какую-то страшную ночную птицу и, водрузив ее на знамени Франции, кричит: «Солдаты! Вот ваш орел!» Он заимствует у Наполеона шляпу, а у Мюрата — плюмаж. У него свой императорский этикет, свои церемониймейстеры, свои адъютанты, свои придворные. Но при императоре это были короли, при нем — лакеи. У него своя политика; свое Тринадцатое вандемьера; свое Восемнадцатое брюмера. Он сравнивает себя с другим! Великий Наполеон исчез из Елисейского дворца, теперь говорят: «Дядя Наполеон». Человек, повелевавший судьбой, превратился в Жеронта. Настоящий, законченный — не тот, Первый, а вот этот! Первый, очевидно, только для того и явился на свет, чтобы взбить перину для его постели. Луи Бонапарт, окруженный холуями и девками, приспосабливает для своих надобностей, для своих обедов и своего алькова коронование, помазание, Почетный Легион, Булонский лагерь, Вандомскую колонну, Лоди, и Арколе, и Сен-Жан-д'Акр, и Эйлау, и Фридланд, и Шампобер… Полюбуйтесь, французы, на вывалявшегося в грязи борова, который катается на этой львиной шкуре!
Книга пятая ПАРЛАМЕНТАРИЗМ
I 1789 год
Однажды, шестьдесят три года тому назад, французский народ, которым на протяжении восьмисот лет владела одна семья, которого до Людовика XI угнетали феодальные бароны, а после Людовика XI — парламенты, или, если воспользоваться откровенным выражением одного вельможи восемнадцатого века, «сначала грызли волки, а потом вши»; которого держали по загонам — провинциям, шателенствам, бальяжам и сенешальствам: запрягали, погоняли, доили, стригли, брили, бранили, стегали, колотили и поносили, кто как умел; которого, в угоду его хозяевам, подвергали штрафам, мучили, истязали, топтали, секли розгами, клеймили каленым железом за одно только бранное слово, гнали на галеры за кролика, убитою в королевских владениях, а за какие-нибудь пять су вешали; этот народ, отдававший свои миллионы Версалю, а свой скелет — Монфоконской виселице, изнемогавший под бременем всяких запретов, ордонансов, королевских указов, городских и сельских эдиктов, законов, постановлений, порядков; раздавленный налогом на соль, податями, цензовыми и акцизными сборами, лишением наследственных прав, прямыми и косвенными налогами, повинностями, десятиной, барщиной, пошлинами, заставами, государственными банкротствами; погоняемый палкой, что носит название скипетра, обливающийся потом, стенающий, страдающий, но идущий вперед, увенчанный лаврами, но стоящий на коленях, более похожий на вьючный скот, чем на нацию, — вдруг поднялся на ноги, пожелал стать человеком и вздумал потребовать отчета у монархии, отчета у судьбы и покончить с восемью веками бедствий. Это было великое усилие.
II Мирабо
Выбрали просторный зал, поставили амфитеатром скамьи. Потом достали доски, соорудили из этих досок посреди зала нечто вроде эстрады. Когда эстрада была готова, то, что тогда называлось французской нацией, — иначе говоря, духовенство в красных и лиловых сутанах, дворянство с белыми плюмажами и со шпагой на боку и буржуазия в черных кафтанах уселись на скамьях амфитеатра. Едва только они уселись, на эстраде появилась удивительная фигура. «Что это за чудище?» — спрашивали одни. «Что это за великан?» — спрашивали другие. Это было престранное существо, неведомое, неожиданное, внезапно появившееся из тьмы, пугающее и притягательное. Отвратительная болезнь превратила его лицо в нечто, напоминавшее морду тигра, — казалось, все пороки оставили свой уродливый след на этой страшной физиономии. Он, как все буржуа, был в черном, то есть в трауре. Его горящий взгляд метал в толпу молнии, в нем были и упрек и угроза. Все смотрели на него с любопытством, смешанным с ужасом. Он поднял руку, наступила тишина.
И тогда из уст этого урода полилась величественная речь. Это был голос нового мира, исходивший из уст старого мира. Это был 89 год, который встал во весь рост и требовал отчета, и обвинял, и изобличал перед богом и перед людьми все злосчастные дела монархии. Это было прошлое, — поистине величественное зрелище! — прошлое, изуродованное оковами, с клеймом на плече, давний раб, давний каторжник, — несчастное прошлое, которое громко взывало к будущему, к свободному будущему. Вот что представлял собой этот незнакомец, вот для чего он взошел на эту эстраду. В то время как он говорил, — а речь его временами становилась подобной грому, — все заблуждения, обманы, предрассудки, злоупотребления, суеверия, ошибки, нетерпимость, невежество, подлое мздоимство, бесчеловечные кары, одряхлевшая власть, прогнившие суды, обветшавшие кодексы, истлевшие законы — все, что было обречено на гибель, вдруг покачнулось и начало рушиться одно за другим. Это грозное явление оставило по себе имя в памяти людей: его следовало бы назвать революцией, его называют — Мирабо.