Эта коллективная сила по природе своей не обладает разумом. Поскольку она принадлежит всем, она не принадлежит никому; она, можно сказать, витает вне народа.
Пока еще не настало время, когда эту силу, в соответствии с подлинным законом общественной жизни — управлять как можно меньше, — можно будет обратить просто на то, чтобы следить за порядком на улицах, сохранять в исправности дороги, зажигать уличные фонари и держать в страхе жуликов; до тех пор эта коллективная сила, предоставленная на волю всевозможных случайностей и разных честолюбивых притязаний, нуждается в том, чтобы ее оберегали и защищали бдительные, ревностные и хорошо вооруженные учреждения.
Она может быть порабощена традицией, может быть захвачена врасплох хитростью.
Какой-нибудь человек может поймать ее, взнуздать, покорить и направить ее против граждан.
Тиран — это как раз такой человек, который, опираясь на традицию, как царь Николай, или пользуясь хитростью, как Луи Бонапарт, захватывает эту коллективную силу народа для своих личных целей и распоряжается ею по своему усмотрению.
Такой человек, если он по своему происхождению представляет собой то, что представляет собой Николай, — враг общества; если он поступил так, как поступил Луи Бонапарт, — грабитель.
Первому не приходится считаться с установленной юрисдикцией и законами, со статьями кодекса. За ним крадутся, выслеживая и подстерегая его с ненавистью в сердце и с оружием мести в руках, в его же дворце — Орлов, в его же народе — Муравьев, его может убить кто-нибудь из его собственной армии, отравить кто-нибудь из его же семьи; ему угрожают казарменные заговоры, восстания полков, тайные военные общества, домашние интриги, внезапные и загадочные болезни, на него может обрушиться какой-нибудь тайный удар, страшная катастрофа. А второго надо просто отправить в Пуасси.
У первого есть все, чтобы умереть в пурпуре, завершить свой путь величественно, царственно, как завершаются монархии и трагедии. Второй обречен жить в четырех стенах за решеткой, через которую людям видно, как он в зеленом арестантском колпаке и в деревянных башмаках, из которых торчит солома, подметает двор, изготовляет щетки из конского волоса или туфли из обрезков, выносит парашу.
Вы, коноводы отживших партий, приверженцы абсолютизма. Во Франции вы голосовали всем скопом в числе этих семи с половиной миллионов голосов, за пределами Франции вы рукоплескали ему; вы приняли этого Картуша за героя, который наведет вам порядок. Он достаточно свиреп для этого, я готов согласиться, но при его росте разве это ему по плечу? Не будьте неблагодарны по отношению к вашим подлинным гигантам. Вы что-то уж слишком скоро разжаловали ваших Гайнау и ваших Радецких. Не мешало бы вам призадуматься и над таким вот сопоставлением, которое само приходит на ум: что такое этот Мандрен из Лилипутии по сравнению с Николаем, царем и кесарем, императором и папой, с властелином, который опирается на библию и на кнут, который отлучает и казнит, имеет под своим началом восемьсот тысяч солдат и двести тысяч попов и держит в правой руке ключи от рая, а в левой — ключи от Сибири, распоряжаясь, как собственным имуществом, шестьюдесятью миллионами человек, их душами, словно он сам господь бог, их телами, словно он их могила!
IIIЕсли ближайшее будущее не принесет с собой решительной, грозной, молниеносной развязки, если то состояние, в коем французская нация пребывает сейчас, будет длиться, — то самый страшный, самый тяжкий ущерб, какой мы понесем от этого, будет ущерб моральный.
Парижские бульвары, парижские улицы, поля и деревни двадцати французских департаментов были 2 декабря покрыты убитыми и ранеными; мы видели на порогах домов заколотых штыками отцов и матерей, зарубленных саблями детей, плавающих в крови, растерзанных картечью женщин; мы видели, как расправлялись с людьми, молившими о пощаде, как их расстреливали в подвалах, вытаскивали штыками из постелей, настигали пулей у очагов; следы окровавленных рук сохранились в домах и доныне — на стенах, на дверях, над кроватями. После победы Луи Бонапарта Париж трое суток шлепал ногами в красновато-бурой грязи. На Итальянском бульваре на ветке дерева долго висела фуражка, полная человеческого мозга; я, пишущий эти строки, видел собственными глазами, среди прочих жертв, в ночь на 5-е около баррикады Моконсейль седовласого старика, распростертого на мостовой: грудь его была пробита пулей, ключица сломана, вода в сточной канаве окрашена его кровью; я видел, я держал собственными руками, я помогал раздевать несчастного семилетнего ребенка, убитого, как мне сказали, на улице Тиктонн; в лице его не было ни кровинки, головка моталась от одного плеча к другому, пока мы снимали с него одежду, полузакрытые глаза остановились, и, приложив ухо к его открытым устам, казалось, можно было еще расслышать: «мама!»