Ему безразлично, что его презирают, ему достаточно видеть почтительные лица.
Будь этот человек на заднем плане истории, он бросил бы на нее тень, на первом плане он выступает грязным пятном.
Европа смеялась над другим континентом, глядя на Гаити, теперь у нее появился этот белый Сулук. Мыслящие люди Европы ошеломлены, и у всех, даже за границей, такое чувство, будто им нанесли личное оскорбление, — ибо европейский континент, хочет он этого или нет, связан с Францией, и все, что принижает Францию, унижает Европу.
До 2 декабря лидеры правой любили говорить о Луи Бонапарте: «Это идиот». Они ошибались. Конечно, это расстроенный мозг, в нем имеются провалы, однако в нем можно различить несколько последовательных мыслей, и довольно связных. Это книга с вырванными страницами. У Луи Бонапарта есть навязчивая идея, но навязчивая идея еще не идиотизм. Он знает, чего хочет, и добивается своего. Наперекор справедливости, закону, разуму, наперекор честности и человечности — наперекор всему, но он добивается своего.
Это не идиот. Это человек другого, не нашего времени. Он кажется нелепым и безумным потому, что таких теперь больше нет. Перенесите его в шестнадцатый век в Испанию, и Филипп II признает его; в Англию — и Генрих VIII улыбнется ему; в Италию — и Цезарь Борджа бросится ему на шею. Или перенесите его хотя бы даже за пределы европейской цивилизации: попади он в 1817 году в Янину, Али Тепелени протянул бы ему руку.
В нем есть что-то от средневековья или Византии. То, что показалось бы совершенно естественным Михаилу Дуке, Роману Диогену, Никифору Ботаниату, евнуху Нарсесу, вандалу Стилихону, Магомету II, Александру VI, Эдзелино Падуанскому, Христиану II, кажется совершенно естественным и ему. Он только забывает или не знает, что в наше время его действия должны пройти сквозь сферу великих веяний человеческой нравственности, рожденных тремя веками просвещения и французской революцией, и что в этой среде его поступки примут свой настоящий вид и предстанут такими, каковы они на самом деле, — чудовищными.
Его приверженцы, — а они у него есть, — охотно проводят параллель между ним и его дядей, первым Бонапартом. Они говорят: «Один совершил переворот 18 брюмера, другой — 2 декабря; оба они честолюбцы». Первый Бонапарт хотел воссоздать новую Западную империю, сделать Европу своим вассалом, подавить континент своим могуществом, ослепить его своим величием, усесться в кресло, а королей усадить на табуреты, он хотел, чтобы история говорила: Немврод, Кир, Александр, Ганнибал, Цезарь, Карл Великий, Наполеон, — быть владыкой мира. Он и был им. Для этого он и произвел переворот 18 брюмера. Этот хочет иметь лошадей и любовниц, хочет, чтобы его называли «монсеньером», словом, он хочет хорошо жить. Для этого он и устроил Второе декабря. Действительно, оба честолюбцы; их можно сравнивать!
Добавим еще, что и этот тоже хочет быть императором. Однако наше сравнение все же несколько хромает, и вот почему: ведь одно дело — завоевать империю, другое — захватить ее жульничеством.
Как бы то ни было, совершенно несомненно, и этого не скроет ничто, даже ослепительный занавес славы и бедствий, на котором начертаны: Арколе, Лоди, Пирамиды, Эйлау, Фридланд, остров св. Елены, — совершенно несомненно, повторяем мы, что Восемнадцатое брюмера — преступление, и Второе декабря еще увеличило это пятно на памяти Наполеона.
Бонапарт охотно разыгрывает социалиста. Он чувствует, что тут ему открывается поле действия, пригодное для его честолюбия. Мы уже говорили, что, сидя в тюрьме, он старался создать себе репутацию демократа. Один факт достаточно характеризует его. Когда он во время своего пребывания в Гаме выпустил в свет книгу «Искоренение пауперизма», книгу, которая как будто ставила своей единственной целью исследовать язву народных бедствий и указать средства ее излечения, он послал этот труд одному из своих друзей с запиской, которую я видел своими глазами: «Прочтите эту работу о пауперизме и скажите, как вы думаете, может ли она принести мне пользу».
Большой талант Луи Бонапарта — его умение молчать.
До 2 декабря у него собирался совет министров, мнивший себя некоей значительной величиной, поскольку он считался ответственным перед Законодательным собранием. Президент председательствовал. Он никогда, или почти никогда, не принимал участия в прениях. В то время как Одилон Барро, Пасси, Токвиль, Дюфор или Фоше держали речь, он «с глубоко сосредоточенным видом, как рассказывал нам один из его министров, делал из бумаги петушков или рисовал человечков на папках с делами».