Выбрать главу

– И как же идет ваша торговля, о таинственный страж прошлого? – приветливо обратился к нему Уэйн.

– Да не сказать, чтоб очень бойко, сэр,– отвечал тот с присущей его сословию и надрывающей душу беспредельной готовностью к невзгодам.– Тихий ужас, прямо как в омуте.

Уэйн так и просиял.

– Речение, – сказал он, – достойное того, чей товар – история человечества. Да, именно тихий ужас: в двух словах выражен дух нашего времени, я чувствую его с колыбели. Бывало, я задумывался – неужели я один такой, а другим никому не в тягость этот тихий ужас, эта жуткая тишь да гладь? Смотрю и вижу аккуратные безжизненные улицы, а по ним проходят туда и сюда пасмурные, нелюдимые, наглухо застегнутые мужчины в черном. И так день за днем, день за днем все так же, и ничего не происходит, а у меня чувство такое, будто это сон, от которого просыпаешься с придушенным криком. По мне, так ровная прямизна нашей жизни – это прямизна туго натянутой бечевки. И тихо-тихо – до ужаса, даже в ушах звенит; а лопнет эта бечева – то-то грянет грохот! А уж вы-то, восседая среди останков великих войн, сидя, так сказать, на полях древних битв, вы, как никто, знаете, что даже и войны те были не ужаснее нынешнего тухлого мира; вы знаете, что бездельники, носившие эти шпаги при Франциске или Елизавете[38], что какой-нибудь неотесанный сквайр или барон, махавший этой булавой в Пикардии или в Нортумберленде,– что они были, может, и ужасно шумный народ, но не нам чета – тихим до ужаса.

Страж прошлого, казалось, огорчился: то ли упомянутые образчики оружия были не такие старинные и в Пикардии или Нортумберленде[39] ими не махали, то ли ему было огорчительно все на свете, но вид у него стал еще несчастнее и озабоченнее.

– И все же я не думаю,– продолжал Уэйн,– что эта жуткая современная тишь так и пребудет тишью, хотя гнет ее, наверно, усилится. Ну что за издевательство этот новейший либерализм! Свобода слова нынче означает, что мы, цивилизованные люди, вольны молоть любую чепуху, лишь бы не касались ничего важного. О религии помалкивай, а то выйдет нелиберально; о хлебе насущном – нельзя, это, видите ли, своекорыстно; не принято говорить о смерти – это действует на нервы; о рождении тоже не надо – это неприлично. Так продолжаться не может. Должен же быть конец этому немому безразличию, этому немому и сонному эгоизму, немоте и одиночеству миллионов, превращенных в безгласную толпу. Сломается такой порядок вещей. Так, может, мы с вами его и сломаем? Неужто вы только на то и годны, чтоб стеречь реликвии прошлого?

Наконец-то лицо лавочника чуть-чуть прояснилось, и те, кто косо смотрит на хоругвь Красного Льва, пусть их думают, будто он понял одну последнюю фразу.

– Да староват я уже заводить новое дело,– сказал он,– опять же и непонятно, куда податься.

– А не податься ли вам,– сказал Уэйн, тонко подготовивший заключительный ход,– в полковники?

Кажется, именно тут разговор сперва застопорился, а потом постепенно потерял всякий смысл. Лавочник решительно не пожелал обсуждать предложение податься в полковники: это предложение якобы не шло к делу. Пришлось долго разъяснять ему, что война за независимость неизбежна, и приобрести втридорога сомнительную шпагу шестнадцатого века – тогда все более или менее уладилось. Но Уэйн покинул лавку древностей, как бы заразившись неизбывной скорбью ее владельца.

Скорбь эта усугубилась в цирюльне.

– Будем бриться, сэр? – еще издали осведомился мастер помазка.

– Война! – ответствовал Уэйн, став на пороге.

– Это вы о чем? – сурово спросил тот.

– Война! – задушевно повторил Уэйн.– Но не подумайте, война вовсе не наперекор вашему изящному и тонкому ремеслу. Нет, война за красоту. Война за общественные идеалы. Война за мир. А какой случай для вас опровергнуть клеветников, которые, оскорбляя память ваших собратий-художников, приписывают малодушие тем, кто холит и облагораживает нашу внешность! Да чем же парикмахеры не герои? Почему бы им не…

– Вы вот что, а ну-ка проваливайте отсюда! – гневно сказал цирюльник.– Знаем мы вашего брата. Проваливайте, говорю!

И он устремился к нему с неистовым раздражением добряка, которого вывели из себя.

Адам Уэйн положил было руку на эфес шпаги, но вовремя опомнился и убрал руку с эфеса.

– Ноттинг-Хиллу,– сказал он,– нужны будут сыны поотважнее,– и угрюмо направился к магазину игрушек.

Это была одна из тех чудных лавчонок, которыми изобилуют лондонские закоулки и которые называются игрушечными магазинами лишь потому, что игрушек там уйма; а кроме того, имеется почти все, что душе угодно: табак, тетрадки, сласти, чтиво, полупенсовые скрепки и полупенсовые точилки, шнурки и бенгальские огни. А тут еще и газетами приторговывали, и грязноватые газетные щиты были развешаны у входа.

– Сдается мне, – сказал Уэйн, входя, – что не нахожу я общего языка с нашими торговцами. Наверно, я упускаю из виду самое главное в их профессиях. Может статься, в каждом деле есть своя заветная тайна, которая не по зубам поэту?

Он понуро двинулся к прилавку, однако, подойдя, поборол уныние и сказал низенькому человечку с ранней сединой, похожему на очень крупного младенца:

– Сэр, – сказал Уэйн,– я хожу по нашей улице из дома в дом и тщетно пытаюсь пробудить в земляках сознание опасности, которая нависла над нашим городом. Но с вами мне будет труднее, чем с кем бы то ни было. Ведь хозяин игрушечного магазина – обладатель всего того, что осталось нам от Эдема, от времен, когда род людской еще не ведал войн. Сидя среди своих товаров, вы непрестанно размышляете о сказочном прошлом: тогда каждая лестница вела к звездам, а каждая тропка – в тридесятое царство. И вы, конечно, подумаете: какое это безрассудство – тревожить барабанным треском детский рай! Но погодите немного, не спешите меня осуждать. Даже в раю слышны глухие содроганья – предвестие грядущих бедствий: ведь и в том, предначальном Эдеме, обители совершенства, росло ужасное древо[40]. Судя о детстве, окиньте глазами вашу сокровищницу его забав. Вот у вас кубики – несомненное свидетельство, что строить начали раньше, нежели разрушать. Вот куклы – и вы как бы жрец этого божественного идолопоклонства. Вот Ноевы ковчеги – память о спасении живой твари, о невозместимости всякой жизни. Но разве у вас только и есть, сэр, что эти символы доисторического благоразумия, младенческого земного здравомыслия? А нет ли здесь более зловещих игрушек? Что это за коробки, уж не с оловянными ли солдатиками – вон там, в том прозрачном ящике? А это разве не свидетельство страшного и прекрасного стремления к героической смерти, вопреки блаженному бессмертию? Не презирайте оловянных солдатиков, мистер Тернбулл.

– Я и не презираю, – кратко, но очень веско отозвался мистер Тернбулл.

– Рад это слышать,– заметил Уэйн.– Признаюсь, я опасался говорить о войне с вами, чей удел – дивная безмятежность. Как, спрашивал я себя, как этот человек, привыкший к игрушечному перестуку деревянных мечей, помыслит о мечах стальных, вспарывающих плоть? Но отчасти вы меня успокоили. Судя по вашему тону, предо мною приоткрыты хотя бы одни врата вашего волшебного царства – те врата, в которые входят солдатики, ибо – не должно более таиться – я пришел к вам, сэр, говорить о солдатах настоящих. Да умилосердит вас ваше тихое занятие перед лицом наших жестоких горестей. И ваш серебряный покой да умиротворит наши кровавые невзгоды. Ибо война стоит на пороге Ноттинг-Хилла.

Низенький хозяин игрушечной лавки вдруг подскочил и всплеснул пухленькими ручонками, растопырив пальцы: словно два веера появились над прилавком.

– Война? – воскликнул он.– Нет, правда, сэр? Кроме шуток? Ох, ну и дела! Вот утешенье-то на старости лет!

Уэйн отшатнулся при этой вспышке восторга.

вернуться

[38]

При Франциске или Елизавете.– То есть либо в первой, либо во второй половине XVI в. при французском короле Франциске I (1494-1547), правившем с 1515 г., или при английской королеве Елизавете I (1537-1603), правившей с 1558 г.

вернуться

[39]

В Пикардии или в Нортумберленде.– Пикардия – округ на севере Франции; Нортумберленд – графство на севере Англии.

вернуться

[40]

Росло ужасное древо.– Речь идет о древе познания, с которым связаны многочисленные бедствия обитателей райского сада. Быт., 2, 17.