Бедному «идеологу» Ницше надо было сойти с ума, чтобы это узнать: «Наполеон – последнее воплощенье бога солнца, Аполлона». И мудрый Гете это, кажется, знал, когда говорил: «Свет, озарявший его, не потухал ни на минуту; вот почему судьба его так лучезарна, так солнечна».
«Холодно тебе, мой друг?» – спросил Наполеон старого гренадера, шедшего рядом с ним на Березине, в двадцатиградусный мороз. «Нет, государь, когда я на вас смотрю, мне тепло», – ответил тот.
Так мог бы ответить древний египтянин своему фараону, богу солнца: «Воистину, из Солнца изшел ты, как дитя из чрева матери»[5].
Солнечный миф о страдающем богочеловеке – Озирисе, Таммузе, Дионисе, Адонисе, Аттисе, Митре – незапамятно древний миф всего человечества есть только покров на христианской мистерии.
Солнце восходит, лучезарное, а заходит в крови закланной жертвы; солнце Аустерлица заходит на Святой Елене. Святая Елена больше, чем вся остальная жизнь Наполеона: все его победы, славы, величье – только для нее; жизнь его нельзя понять, увидеть иначе, как сквозь нее.
Молится он или кощунствует, когда говорит на Святой Елене: «Иисус Христос не был бы Богом, если бы не умер на кресте!»? Как могли это сказать те же уста, что сказали: «Такой человек, как я, плюет на жизнь миллиона людей!» Или он сам не знает, что говорит? Пусть, это все-таки не пустые слова, а, может быть, самые полные, тяжкие, всё решающие в его судьбе.
Пусть ему самому кажется, что Святая Елена – не жертва, а казнь. Объяснить и, может быть, оправдать его – значит объяснить Святую Елену, показать, почему она все-таки не казнь, а жертва, не гибель, а спасенье. Ничего подобного не могло быть в судьбе Александра и Цезаря, а Наполеон без этого не был бы героем христианской – все-таки христианской – Франции, все-таки христианского человечества.
Так понял и народ. Это и значит: Наполеонов миф – покров на христианской мистерии. «Я не могу себе представить рая без моего императора» – это мог бы сказать и народ.
Когда Наполеон был на Эльбе, однажды трое солдат вошли в парижский кабачок и спросили четыре стакана. «Да ведь вас трое?» – удивился хозяин. «Все равно, давай: четвертый подойдет!» Четвертый – Наполеон.
Когда двое верующих в Него встречались на улице, один спрашивал: «Веришь ли в Иисуса Христа?» – «Верю в Него и в Его воскресение!» – отвечал другой.
Двадцатого марта 1815 года, когда Наполеон вернулся в Париж с Эльбы, толпа внесла его на руках в Тюильрийский дворец. «Те, кто нес его, были как сумасшедшие, и тысячи других были счастливы, когда им удавалось поцеловать край одежды его или только прикоснуться к нему. Мне казалось, что я присутствую при воскресении Христа» (Тьебо).
Может быть, те самые, которые под Сен-Жан-д'Акром защитили его своими телами от бомбы. Один просит другого похоронить его в чужой земле.
Это значит: Наполеон воскреснет и воскресит мертвых.
«Я знавал в детстве старых инвалидов, которые не умели отличить его (Наполеона) от Сына Божьего», – вспоминает Блуа.
Если это кощунство, то, кажется, сам Наполеон в нем неповинен. «Прошу меня не сравнивать с Богом. Подобные выражения так странны и неуважительны ко мне, что я хочу верить, что вы не думали о том, что писали», – говорит он неосторожному льстецу, морскому министру Декре.
Атеистом он не был, но и христианином не был тоже. «Я умираю в апостольской римской религии, в лоне которой я родился», – пишет он в своем завещании. Но если он родился и умер в христианстве, то жил вне его – и даже так, как будто никогда христианства не было. «Я предпочитаю магометанскую религию: она не так нелепа, как наша». Это сказано там же, на Святой Елене, а ведь и это тоже не пустые слова.
Гете не совсем прав, когда говорит, что Наполеон есть «краткое изображение мира». Нет, не всего мира, а только одной половины его, той, которую мы называем «языческою», другая же, которую мы называем «христианскою», от Наполеона закрыта, темна для него, как для древних темен Аид, царство теней, ночная гемисфера небес. А что обе гемисферы – ночная и дневная – соединяются, этого он не знает.