С подъёмом национализма был тесно связан подъём либерализма, поскольку считалось само собой разумеющимся, что свободные установления можно создать только в условиях национальной свободы. Благодаря французской революции и Наполеону новое общество, о котором мечтали в восемнадцатом столетии, временно обрело зримую форму, хотя и далеко не совершенным образом. Однако, несмотря на измену Наполеона делу свободы, в глазах либералов империя, властелином которой он был, не говоря уже об обречённых на гибель конституциях Испании и Сицилии, являлись альтернативой, представлявшейся в бесконечное число раз более предпочтительной, чем мрачная реакция, которая, как казалось, в то время овладела Европой. В речах и произведениях таких деятелей, как Бенжамен Констан (Benjamin Constant), Франсуа Гизо (Fran-sois Guizot), Шарль де Ремюза (Charles de Remusat), Фридрих Дальман (Friedrich Dahlmann) и Карл Роттек (Karl Rotteck), звучала мощная критика Реставрации, основная тема которой заключалась в том, что люди могут преследовать только свои интересы, в чём кроется ключ к всеобщему счастью в свободном обществе, что, в свою очередь, требовало создания представительных учреждений, достойного доверия правительства, независимой судебной системы, равенства перед законом и полной свободы личности, слова, собственности, религии и занятий.
Между тем, и для националистов, и для либералов наполеоновские войны были предметом не только мучительной ностальгии, но также и источником вдохновенных мыслей о будущем. Во-первых, они очень сильно способствовали возвеличению войны в глазах некоторых кругов интеллектуального сообщества, в чём первостепенную роль, безусловно, сыграла наполеоновская пропаганда. При империи такие художники как Давид (David) и Лежен (Lejeune) создали вереницу живописных полотен, превозносивших славные деяния Наполеона и его армии, причём в таком стиле, который не мог не пробудить воодушевление в душах приверженцев романтизма, в то время господствовавшего в европейской культуре и, обычно, изображавшего войну как торжество человеческого духа. После высылки императора на остров Святой Елены эти явления могли лишь приобрести дополнительный импульс, по мере того как развитие наполеоновской легенды внушало ностальгию по его правлению и распространяло представления о том, что империя была носителем прогресса, который теперь самым безжалостным образом остановлен. Разумеется, эти мысли бытовали не только среди французов и их приверженцев: для германских националистов Лейпцигское сражение точно так же знаменовало рождение новой эпохи. В нескольких словах, концепцию вооружённой борьбы, причём в такой форме, которая привела бы в ужас писателей восемнадцатого столетия, начали считать по своему существу как достойной славы, так и имеющей политическую ценность, а это, безусловно, играло на эмоциях поколений молодых людей, расстроенных тем, что они слишком молоды для участия в войне. В результате, в состоянии безысходности мечты о свободе начали переплетаться с мечтами о войне, причём эта милитаризация прогрессивных политиков получала дополнительное подкрепление со стороны многочисленных бывших военных — и солдат, и офицеров — которые с наступлением мира оказались брошенными на произвол судьбы и почти не имели шансов на постоянную работу. Будь то итальянские ветераны, присоединяющиеся к карбонариям, испанские ветераны, обращающиеся к политическим заговорам, или английские, отправляющиеся в Латинскую Америку помогать Сан-Мартину и Боливару, люди такого сорта часто находили выход в революционной политике.