Когда мы кончили, я вынул из бумажника и подал ему 5 рублей, еще раз поблагодарив за песни. (Соломония в это время куда-то исчезла.) Оборванец спрятал деньги к себе на грудь и, к моему удивлению, сказал:
— Мало, господин.
— Как мало, — возразил я, — ведь я даю вам больше, чем мы условились.
— А вы, господин, подайте мне бумажник, как он есть, а там увидим, много или мало, — сказал бродяга. — Да, кроме того, пожалуйте мне ваши часики. Давно барином не ходил.
— Да вы с ума сошли? — вскричал я, вынимая револьвер, — отойдите от двери, а то стрелять буду!
Бродяга засмеялся.
— Дайте дорогу, говорю последний раз, — и я поднял револьвер.
В то же время дверь отворилась и вошли оба кавказца, те самые, которых я видел у Соломонии при первом своем посещении.
— Что вы тут спорите, господа, — сказал один из них, — отдайте, что следует, господин, бумажник и часики, а то хуже будет. Да и спрячьте ваш пистолет. Один раз стрельнуть успеете, а потом и вам капут. На дне Иртыша лежать-то вам скучно будет.
Я понял, что попался в ловушку и предложил почтенной компании войти со мной в соглашение, т. е. взять половину денег и оставить мне ничего не стоящий медальон с портретом моей жены.
— Да что с ним разговаривать, — грубо гаркнул «человек из Акатуя» и, засучив рукава двинулся на меня.
Я попятился назад в крайний угол и решил не дешево продать свою жизнь, как вдруг услышал какую-то возню в сенях и голос Соломонии взывавший:
— Помогите, помогите!
Кавказцы и бродяга смутились.
Очевидно, они вообразили, что со мною пришла охрана и выбежали в сени, где мы застали следующую картину: надзиратель из тюрьмы бил лежащую на полу Соломонию, что называется, смертным боем. При этом он кричал:
— Накрыл я тебя, проклятая. Шашни завела, мало тебе одного! Шалишь! Меня не надуешь!
Я сейчас же остановил рассвирепевшаго тобольскаго Отелло и передал ему в двух словах, в чем тут дело и что я нахожусь здесь вовсе не для «шашней», а для записывания песен, причем едва не был ограблен и убит.
Надзиратель же объяснил мне, что он пришел в неусловное время (желая, по-видимому, застать изменницу на месте преступления), так как воспылал ревностью, узнав, что у грузинки есть «господин из города».
Во время нашего разговора с надзирателем кавказцы и акатуевский бродяга потихоньку вышли и, выглянув в окно, я увидел всех трех бежавших что есть силы по направлению Иртыша… Видно было, как они там сели в лодку и переплыли на другую сторону реки… Мы бросились их преследовать, но уже становилось темно. Тем ни менее, надзиратель, дал несколько выстрелов по направлению лодки. Из темноты послышался крик и какое-то проклятие, затем все стихло и мы вернулись к Соломонии.
Она сидела около стола и своими большими глазами неподвижно и как-то безумно смотрела на нас.
— Ишь ты стерва, — сказал, сплюнув, надзиратель, — все хвостом вертишь, проклятая, а теперь, небось, обалдела. Пойдемте, ваше благородие. Плюньте на нее! Я вас все-таки провожу.
— Вы уходите, — ответил я ему, — а я один пойду отсюда. Нельзя же оставить ее в таком состоянии.
— Как прикажите ваше благородие. Счастливо оставаться!
Он вышел, но проходя мимо Соломонии не удержался, чтобы еще раз не бросить ей:
— Уу… Вертихвостка!
Я заговорил с ней, но она оставалась все такой же неподвижной и взгляд ей был все такой же стеклянный и безумный. И тут я только заметил, что на нее нашло что-то вроде столбняка.
Кругом никого не было. Я выбежал в сени и достал воды; взбрызнул ее, а так как рот ея был судорожно сжат, то чуть ли не силой влил ей в него немного воды. Она мало по малу пришла в себя и, наконец, грубо и дерзко вскричала:
— Ну, что же, арестуйте меня, что ли!
Я ей ответил, что то не мое дело.
— А ваше дело какое? — кричала она. — Вы также бить меня хотите? Нате, бейте, бейте, — и она стала рвать на себе свое платье, и в каком-то исступлении продолжала кричать. — Бейте за то, что я любила его одного, бейте за то, что я даже убивать и грабить хотела, лишь бы ему свободу добыть. Бейте меня! Ведь бил же меня здесь солдат мужик!
Исступление ея кончилось ужасными рыданиями, причем все ея тело конвульсивно вздрагивало. Наконец она немного успокоилась и спросила меня, что же теперь ей будет, не арестуют ли ее. Я ответил, что не желаю ей зла. Она дала мне слово, что поедет в Кутаис, где у нее остался отец. Немного погодя я ушел к себе домой, а на другое утро я посадил грузинку на пароход, отходивший в Тюмень.
Денег для нея мы накануне собрали в клубе.
На пароходе она долго плакала и посылала все время поцелуи по направлению каторжной тюрьмы.