Но — не оценили. Однако, будучи не меньшими, чем немцы, педантами, шведы в своих канцеляриях «входящее» зарегистрировали. И тем самым сохранили оригинал гартевельдовского композиторского дебюта до наших дней.
Один из ключевых моментов во всей этой истории — почему юный Гартевельд сделал ставку именно на Россию, которую в тогдашней Европе и знали плохо, и побаивались. Ни у Марины Деминой, ни у меня нет однозначного ответа на этот вопрос. Разве что рискну сделать осторожные предположения.
Во-первых, первые три четверти XIX века в России, в музыкальной составляющей ее жизни, проходили под знаком массового внедрения в русскую культуру европейских (особенно немецких и французских) музыкально-педагогических традиций. В данном случае речь идет не только о наводнивших Россию иностранных педагогах-музыкантах, нанимать которых для обучения своих чад было и модно, и престижно. Но даже основатели первых российских консерваторий взяли за основу т. н. лейпцигскую идею профессионального музыкального образования, сформировавшуюся в недрах той самой консерватории, которую наш герой, как мы предполагаем, вольно посещал. А значит, теоретически, был способен говорить с русскими коллегами на одном музыкальном языке.
Во-вторых, как педагогический репертуар, так и произведения, исполнявшиеся на концертах той поры, были преимущественно западноевропейскими.
В-третьих, возможно, до Вильгельма Наполеоновича доходили слухи, что в России 1870-х творческого склада заезжие иностранцы имели определенные преференции в сравнении с талантами собственными, местными. Тогдашняя монополия казенных театров всячески препятствовала развитию отечественного концертно-эстрадного дела, но при этом всячески поощряла организацию гастролей иностранных артистов. А если добавить сюда сложившуюся в России еще со времен царствования Екатерины II традицию заискивания, или, как говорили в СССР, низкопоклонства перед Западом, нетрудно представить, как в ту пору наша накрученная властями принимающая сторона носилась с заезжими иностранными гастролерами. Причем самого разного, порой — абсолютно непрезентабельного пошиба. Да и на низовом уровне, особенно в российской глубинке, отношение к иностранцам было соответствующим. Из разряда — все иностранное суть есть знак качества. Чем, кстати, массово пользовались гастролировавшие по провинциям отечественные «деятели культуры», изобретая для себя зычные и манкие заморские псевдонимы:
«— А Сурженто иностранец?
Альфонсо посмотрел на меня, как смотрят на дурачков, с сожалением, покачал головой и пощелкал языком.
— Шульженко? Вроде как будто… Алле-пассе! Фокусник он, а кроме того, елизаветградский мещанин. Домик там ихний.
— А почему вы Альфонсо?
— Интересу больше. Публика так и судит: свой — ничего не стоит. А раз не наш — то и хорош»[3].
И, наконец, нельзя исключать наличия среди шведских знакомых юного Гартевельда более опытных товарищей, что уже успели окучить русскую поляну и затем в красках живописали местные перспективы и возможности. У них же он вполне мог заручиться и рекомендательными письмами — по этой части Наполеоныч был необычайно изобретателен и доставуч.
Ну да, все это, повторюсь, из области догадок и предположений. В сухом же остатке мы имеем факт: в 1877 году Гартевельд уже в России. Куда прибыл не просто попытаться срубить по-легкому деньжат, но — с твердой установкой прославиться.
Вот только слава — девица капризная. Пока за ней гоняешься, не одну пару подметок стопчешь. Меж тем, надо ведь еще и о хлебе насущном думать. Причем ежедневно.
Одному на чужбине всегда непросто. Особенно на первых порах. Особенно когда ты молод и амбициозен. Когда тебе, кровь из носу, нужно держать фасон.
А Гартевельд-старший к тому времени отошел в мир иной. И оставшаяся в Стокгольме вдова с дочерью едва ли была способна финансово покрывать все потребности молодого человека. Которому, реализации далеко идущих планов ради, требовалось не просто существовать, но постоянно вращаться в московском свете.
И тогда Гартевельд-младший действует банальным, но давно проверенным и эффективным способом. И вот уже под занавес года 1878-го матушка получает новое письмо из Московии, в котором старшенький сообщает, что в январе собирается вступить в брак. В связи с чем в срочном порядке испрашивает бумагу о том, что мать благословляет его союз с некоей Helen Kerkow. Для пущей убедительности Вильгельм Наполеонович уверяет, что за барышней получит приданое, которое позволит ему «жить без проблем». Хвастливо добавляя, что свадьба планируется с размахом, а само венчание пройдет в соборе святых Петра и Павла[4].
4
Кафедральный собор святых Петра и Павла был крупнейшим среди протестантских храмов Москвы. К концу XIX века московская община лютеран насчитывала 17 тысяч человек: 14 тысяч немцев, 2 тысячи латышей, 600 эстонцев, 150 финнов и шведов. В числе общинников имелось немало богатых промышленников, финансистов, представителей дворянского рода. Возможно, среди них затесались и представители семейства Kerkow.