Соотечественники Гартевельда ведутся на эту залепуху, как дети малые. Понятное дело, ведь они, в отличие от покойного Петра Ильича Чайковского, не знали, что Гартевельд — «сукин сын». И вот уже 24 июля в Швеции состоялось первое публичное прослушивание Marcia Carious Rex в исполнении Королевского военного оркестра.
Ну, а дальше, как говорят в родном для Гартевельда Киеве, «понеслась вода в хату».
В очередной раз предоставляю слово профессионалу — Марине Деминой:
«Сказать, что Carious Rex сразу полюбился и стал необыкновенно популярен — это значит ничего не сказать. Действительно блестящий образец музыки данного рода, с пентатонической архаикой торжественной основной темы и танцевальным средним разделом, изящной перекличкой медной и деревянных групп, с «возвращающими к военной реальности» органичными трубными сигналами, марш очень скоро получил статус чуть ли не второго государственного гимна (вплоть до 1980-х годов им открывались сессии риксдага). Пути к сомнениям в его подлинности были решительно отрезаны опубликованным на следующий день после премьеры мнением авторитетнейшего критика того времени, композитора Вильгельма Петерсона-Бергера, определившего к тому же тематизм флейтового эпизода как генетически восходящий к еще более ранней традиции военной музыки периода Тринадцатилетней войны.
6 ноября того же года марш прозвучал в исполнении сводного военного духового оркестра Стокгольма (дирижер Э. Хесслер) в рамках благотворительного концерта, данного в Королевской опере в пользу пострадавших во время гражданской войны в России. 30 ноября он уже достиг берегов Америки и украсил одно из шведско-американских торжеств в Чикаго (Orhestra Hall) силами около полусотни музыкантов Чикагского симфонического оркестра.
В последующие годы Marcia Carious Rex был обязательным номером крупных концертов и фестивалей, а летом 1924-го «представлял» Швецию на международном музыкальном празднике в Нарве. Наконец, в 1925 году, после демонстрации знаменитого немого фильма «Карл XII», мелодию марша знал не только каждый шведский тапер, но и каждый школьник. <…> А виновник торжества получил свою долю славы, непререкаемый авторитет и вполне благополучно дожил до 1927 года, выступая с лекциями и концертами, а также публикуя в прессе — преимущественно в национальной газете Dagens Nyheter — увлекательные очерки мемуарного характера[90]. Композитора Гартевельда страна так особенно и не приметила, да и он после непринятия Королевской оперой его «Песни торжествующей любви» оригинальной музыки больше не писал, а лишь иногда баловался переделкой старых опусов (переводил русские тексты на шведский)[91]».
Я убежден, что Гартевельд тосковал по России.
Не знаю, как насчет большевистской, но по той, которая «до 17-го», — наверняка.
Размеренная, бесстрессовая, экономная жизнь — не для Наполеоныча, и шведская «кольчужка» ему явно коротковата. Здесь, на исторической родине, он лишен всего того, что на современном сленге определяется исчерпывающим, емким термином «движуха». А для таких пылких натур, как Гартевельд, жизнь без страстей и приключений — невыносимая жизнь.
И от этой невыносимой тяжести бытия никуда не деться. Хотя бы ненадолго. Согласитесь, между поездкой на воды (подлечить нервишки) и поездкой в Сибирь (развеять тоску) — дистанция огромного размера? А поскольку за сорок лет жизни в России Наполеоныч «русифицировался» преизрядно, уверен, что даже и теперь, пребывая в весьма почтенном возрасте, все равно предпочел бы второе. Точно также, как некогда былой его случайный знакомец — купец из Новониколаевска, что изливал душу Гаретвельду в таежном прибайкальском шалмане:
«— Эх, барин, барин, башка-то у вас должно не глупая, а до этого вам, пожалуй, не дойти. Торговля у меня идет помаленьку, лавка у меня в Новониколаевске. Жена да дети там своим порядком обретаются, да зимой я и сам там торгую. Но человек я порченный что ли… не знаю… А только летом я срываюсь с цепи… Точно пес какой-то… Как весной у нас запахнет травкой, да птицы начнут тянуть к северу, я выхожу за город. Как дойду до Оби, посмотрю на реку, на широкую, на солнце, на степь, то верьте слову, сам делаюсь не свой. И смеяться и плакать хочется. Душно мне тут делается, будто воздуху не хватает. Сижу да по часам гляжу на простор, на даль. И противным мне делается и лавка, и вся эта канитель, что сказать нельзя. Тянет меня куда-то. Сила, знать, такая есть. И попа призывал, и травы там разные пил, а нечем одолеть ту силу. На манер запоя, что ли. И от людей-то тошно делается. Тогда-то я их насквозь вижу. Зайдет, примерно, ко мне в лавку сосед: «Как, мол, здоровье твое, Михайлович?» А какое ему до этого дело? Еще шапку не снял, а уж соврал. Тошно от вранья от этого. А тут кругом видишь степь, лес, т. е. видишь Божью правду и удержу нет. Заколачиваю лавку, денежки оставляю жене, да и айда — иду, куда глаза глядят. Брожу все лето и, верьте слову, как ушел, так точно другим человеком стал — дышу полной грудью… Вранья человеческого не слышу, одним словом — живу».
90
Некоторые из них были опубликованы в сборнике Гартевельда «Черное и красное. Трагикомические истории из жизни старой и новой России», вышедшем в Стокгольме в 1925 году.