Выбрать главу

Вместительная у Коржина минута… Ни в какие мистики я не верю, но часто в голову лезло, что у него с временем особые отношения: не он времени, а время ему подчиняется, другим ходом для него идет.

Жене его, Варваре Васильевне, должное надо отдать, к жизни мужа скоростной она приноровилась. Вот совладать с обидой, что отдельная от семьи жизнь мужа — это главная его жизнь, а на совместную рожки да ножки остаются, — с такой обидой, похоже, она тогда еще не совладала. Хотя, когда единственный раз вырвалось у меня про певческий ее талант загубленный, ответила, что счастлива быть полезной мужу, чей талант куда более необходим людям. Гордо ответила.

Но когда дело касалось детей — гордость ее пропадала. Был вскоре по приезде в Самарканд случай, когда их Саню принесли в больницу окровавленного, сообщили отцу, что купался в Зеравшане, нырнул, угораздил в корягу и череп раскроил. А отец не вышел взглянуть на сына. Оперировал кого-то и после такой вести продолжал операцию как ни в чем не бывало. Только помощнику шепнул что-то и послал поглядеть.

Варвара Васильевна в это время продукты раздобывала — нелегкое в ту пору дело, подкараулить их надо было. Возвращается она в свою квартиру при больнице.

Охотницы первыми страшную новость сообщить — ждут у дверей. Говорят, лежал ее сын брошенный перед операционной, жив ли еще — неизвестно.

Бежит она опрометью по больничному коридору.

Жара. Двери палат нараспашку. Видит она: в одной — сын, живой, прооперированный, с забинтованной головой, и тут же, у дверного косяка, без чувств сползает на пол, потому что все чувства истратила, пока добежала.

Через несколько дней входим мы к ней втроем.

«Получай сына, — говорит супруг весело. — Будем надеяться, что в следующий раз наш взрослый, десятилетний гражданин не станет нырять туда, где свалены камни и коряги. Будем уповать, что, прежде чем исследовать дно головой, он проверит его ногами».

И Алексей Платонович уходит. А Варвара Васильевна сразу ко мне с вопросом:

«Скажите, это правда, что Саня лежал у операционной, а отец…»

Саня прервал:

«Мама! Если б меня оперировал другой хирург, а в это время принесли его сына, и посреди операции хирург ушел бы к нему — что бы ты сказала?»

«Что он чудовище!» — ответила Варвара Васильевна и засмеялась. Смех был ей к лицу.

Саня попросил ее спеть «Аве, Мария». Слуха у него не было, но чуял мальчишка хорошую музыку.

Пела Варвара Васильевна в тот раз и вся светилась.

И «Аве, Мария» у нее светилась. И жизнь утверждалась.

Но хватит о пении. Надо о самом, о Коржине Алексее Платоновиче… Знаете что? Хоть не люблю я этого и хвалиться мне нечем, придется кое-что сказать о себе, для сравнения. Начнешь о нем — пойдет, покатится, себя втиснуть некуда…

На грубо сколоченный, плохо обструганный стол легла чистая, напряженная рука и расслабилась. И беззащитным голосом было сказано:

— Музыку я сызмальства любил.

Потом, после молчания, такого, когда нельзя на человека смотреть:

— Покуда мама моя, вечная память ей, полы в мужской гимназии мыла, был у меня способ возле двери зала, где уроки пения шли, стоять и слушать. Учитель пения сжалился, обучил меня нотной грамоте. Домой звал.

Пластинки хорошие ставил и книги о музыке читать давал.

Певцом я быть не хотел. И голоса особого не было.

Всю жизнь хотел дирижером быть…

А с чем я дела не хотел иметь — это с цифрами. Четыре правила арифметики хорошо знал. Все, что знал, я знал хорошо. Но не выносил никакой арифметики.

Кем же я пошел работать за неимением специальности и гимназического образования? Счетоводом, представьте себе…

Почему именно счетоводом? Понятный вопрос. Это я вам и заодно еще раз себе объясню.

Было это в шестнадцатом, на второй год империалистической. Зашаталось тогда все окончательно. В здешнем крае — назывался он тогда Туркестан уже реквизировали для доблестной царской армии семьдесят тысяч лошадей, больше двенадцати тысяч верблюдов. Нет верблюда, нет лошади — со двора тащат последнего помощника — ишака.

Мало того, еще начали взимать для армии добровольный денежный взнос. Как же иначе? Изволь говорить «добровольный».

Думаете, эти рубли на армию шли? Черта с два! Участковые пристава на них хоромами обзаводились, дорогие ковры, шелка, восточную посуду скупали. Было в этом крае что скупать. В одном Самарканде — семьсот двадцать пять мастерских. Вещи такой красоты выставлены — глаза разбегались. Не ищите, не найдете теперь ничего подобного, разве что в музеях.

В шестнадцатом разбушевался здесь народ как никогда. Причин, как видите, хватало. Последней каплей была мобилизация на тыловое военное строительство — слово в слово передаю — «всего мужского инородческого населения империи в возрасте от девятнадцати до сорока трех лет включительно».

Тут пошло восстание за восстанием, стычка за стычкой. Везде запахло кровью. В одном месте поднимались против царя. В другом — против поборов. В третьем — против баев. Муллы изо всех своих сытых сил натравливали мусульман на православных, звали растерзать всех русских до единого.

Можете представить, до чего дошло, если из действующей армии экстренно отозвали в Туркестан командующего Северным фронтом, знаменитого генерала Куропаткина.

Ничего не скажешь, времени он тут не терял. Сразу сколотил карательные отряды. Начали они хватать восставших сотнями, грабить и поджигать кишлак за кишлаком.

Инородческое мужское население гнали и гнали мимо окон моих туда, в европейскую часть империи, на военное строительство.

Смотрел я… Земля от неправды шаталась. Где неправые дела — там нет устойчивости, неустойчивой делается и сама земля. Связано одно с другим, еще как связано!

Февральская революция устойчивости Туркестану не прибавила. Генерал Куропаткин в свою сторону гнет.

Совет рабочих и солдатских депутатов — в противоположную. Но бессилен он жизнь изменить из-за двоевластия, из-за страшного неурожая семнадцатого года, когда население с мест срывается, бежит от голода за Кара-Дарью, а голодных детей и жен продает баям — и в голод у них есть бараны на жирный плов.

Вижу все это. Ум мой со страхом борется, ищет в жизни зацепку устойчивую. По ночам куски хлеба снятся, и музыку дивную слышу, и дирижирую… Утром хожу, работу ищу надежную, чтобы нам с мамой с голоду не умереть.

И тут я за цифры хватаюсь. Цифры — в них есть надежность, есть ясность. Беспорядка они не выносят.

Даже во вранье, в подделках у них свой порядок. Три — всегда три. Семерка — всегда семерка. Приход есть приход, расход есть расход. А в жизни — сумей разбери в суматохе кровавой, где, в чем для нас приход, где и в чем расход?

Вот почему я тогда в счетоводы пошел. Цифрами прикрылся. Думал, ненадолго… А просидел с ними до пенсии. Не сумел иначе: жена появилась, детишки, теща.

Это Коржин, вопреки всему, шел полным ходом куда ему надо. Не видал я другого человека, чтоб так соединялось у него и а д о со своим личным хочу.

Но это я некстати вставил, сбил время.

Не было Коржина в Самарканде ни в Февральскую, ни в дни ликования, когда дошло до нас, что произошла в Петрограде Октябрьская.

Только-только успели большевики с местной Красной гвардией почту, телеграф и главные учреждения захватить, только успели организовать Совет солдатских и мусульманских депутатов — развернулась гражданская.

В самый ее разворот Коржин сюда и катил с остановками. Где много раненых без помощи — там и останавливался. Жадность у него была — до сих пор не пойму — не то на операции, не то на спасение людей. Конечно, одно с другим соединялось.

Он еще далеко. По дороге застрял в каком-то городе, а слух уже доходит такой:

Захватили при нем город казаки-белогвардейцы.