Выбрать главу

Как ждет она от него сейчас открытости, как ждет того исповедального разговора, какой впервые сама начала, — это он знает. И не собирается мстить болью за боль, — что за чушь, конечно же нет. Он ищет нужных слов, слов помягче, но с каким-то тупым упорством выдавливает:

— Что вырвался бы — предположение на редкость точное. — И не может из себя выдавить больше ничего.

Мама преодолевает и это больше ничего.

— Да-а, ты вырывался не раз…

Совершенно верно, мысленно подтверждает он. Аня просилась, ныла, лезла к тебе на колени. Я не лез.

Я ждал. Ты брала не меня. Потом спохватывалась, хотела было… Но всегда поздно хотела. Нет, не хотела — считала нужным.

— А позже ты вырывался и удирал. Иногда — слишком далеко… Почему, так рано умея во многом разобраться, ты никогда не мог, не хотел понять: она не виновата, что я родила ее такой… неумной.

Правильно, горьковато-весело мелькает в Саниной голове, все надо делать для счастья неумных! Умные должны подчиняться дуракам. Честные — подлецам. Щедрые — отдавать последнее жадным.

Саня не может знать и не сможет узнать, как страшно обернется это отдавание последнего, как прозорливо это у него мелькнуло. Но до того пройдут годы и годы.

А сейчас мама, волнуясь, старается объяснить:

— Она не просила меня родить ее такой. Как же не помогать, не посылать ей…

— …еженедельно, — продолжает за нее Саня, — посылок с продуктами, каких там больше, чем здесь. Надрываясь, носить на почту и утаивать от папы пудовый вес этих посылок. Как же не отправлять одежду на все сезоны для нее и ее знаменитого супруга и карапуза Алешки. А число карапузов у них будет стремительно расти, за это я ручаюсь.

— Во имя будущих карапузов ты и возвращаешь мне деньги обратно? пыталась пошутить Варвара Васильевна.

— Во имя приятного ощущения самостоятельности, — сказал Саня.

— Слишком ты рано…

— Наоборот, запаздываю. Давно пора прекратить соучастие в беспощадном грабеже.

— Боже, что за слова ты употребляешь! Мы достаточно себе оставляем.

— И у меня достаточно. У нас теперь студенческая артель, ты знаешь, я писал.

— Но что за артель? Что вы делаете?

— Чистим по ночам на фабрике трансмиссии. За это очень хорошо платят.

— А сколько там пыли и грязи?!

— Не скрою, мы выходим на улицу похожие на выскочивших из дымохода чертей. Но знаешь, куда мы прежде всего направляем наши стопы? В баню. Ранним утром там нет очереди. Там просторно. Мы моемся, как восточные цари. Выходим чище вынутых из купели младенцев. Настроение у нас лучезарное. Аппетит — троглодитов. И после его утоления есть время выспаться до наших вечерних лекций и позаниматься в Публичке.

— Разрисована картина, но недорисована. Ты недосказал, что при первом же заработке так поторопился отослать мне деньги и по другой причине… той самой.

Ты даже не представляешь, насколько обманчивой!

Нет, он кое-что начал представлять. Возникали какието дни, какие-то слова и движения прежней, молодой мамы. Задним числом он отмечал в них не отмеченное в детстве. Но относил это к ее угрызениям совести за слишком большой перевес в сторону Ани.

И перед Варварой Васильевной возникали какие-то дни. По всей вероятности, другие, когда она ловила себя на большем притяжении к сыну, чем к дочери. А если совсем по правде, признавалась она себе, так было не в отдельные дни. Он всегда был ей ближе, был дороже.

И потому она больше голубила Аню.

Варвара Васильевна решилась это разъяснить, сказать то, о чем ему не догадаться. Но что-то в ней сопротивлялось.

Она торопилась сказать, уверенная, что теперь сын поймет и обрадуется тому, что понял. А все ее существо стеснялось, съеживалось — она сама ощущала, как посмешному, по-девичьи глупо.

И этой девичьей глупости сорока-с-лишним-летний, не девичий ум Варвары Васильевны преодолеть не мог.

Она сидела, смотрела мимо Сани на темнеющее окно и маялась.

Только много лет спустя она отважилась написать об этом Саниной жене, но было уже непоправимо поздно.

Писала она, доживая свои дни в Ташкенте у дочери.

Обувь у нее была отнята, «чтобы не выползала за калитку», и мало было надежды, что кто-нибудь опустит в ящик ее письмо. Она стала сухонькой, почти невесомой.

Последние силы уходили на то, чтобы внушить внукам, что надо учиться и надо быть честными. За это младший внук, красавец Валерик, хватал ее и с хохотом вертел вокруг себя…

Но сейчас она была еще красивая, женственная, смотрела в темнеющее окно с наростом ледяных колючек внизу — электрические обогреватели растапливали пушистый иней на стеклах, он таял, стекал вниз и превращался в ледяные колючки.

Малиновым звоном прозвенело шесть часов. А она все еще сидела и маялась. Комнату наполняла тихая напряженность недоговоренности.

— Ладно, да будет мир, — сказал Саня и поставил перед Варварой Васильевной фигурку из хлебного мякиша, весьма странную: у нее была собачья голова, а торс и ноги тоненького, длинненького человечка. Но он не валился. Он стоял и стоял.

2

Алексея Платоновича встречали Саня и молодой хирург Николай Николаевич Бобренок, подоспевший к поезду в старенькой карете «скорой помощи», не годной уже для перевозки больных, но годной еще для встреч и проводов здоровых. Впрочем, на этот раз она доставляла с вокзала в клинику ящик с новыми больными — белыми мышками после сделанной им в Москве раковой прививки. Но сначала завезла домой Алексея Платоновича.

С лестницы до Варвары Васильевны донесся раскатистый смех, потом голос мужа:

— По этим признакам, вероятнее всего, у этой дамы не болезнь Паркинсона, а не менее страшная болезнь — лень-кин-сона.

— Завтра посмотрите? — голос потише, Бобренка, уже у самой двери.

Мгновенный поворот ключа. Дверь распахивается.

И — разом исчезают жившие в квартире весь день полутона, полуоттенки. Все заполняется цельным, ясным напором жизненной силы.

Алексей Платонович деликатно-быстро, даже как-то воздушно при его невоздушной комплекции, прикладывается к лицу жены, потом не так быстро целует ей руку, и замечает, что Николай Николаевич Бобренок не входит, а тихонько закрывает за собой дверь с той стороны.

— Куда вы, такой-сякой! Не попрощался, не поздоровался.

Бобренок, огромная, светлоголовая глыба нетронутой природы, сняв шапку, переступает порог, чтобы поздороваться с Варварой Васильевной и тут же проститься.

— Вам, Николай Николаевич, всегда рада. По правде сказать, я боялась нашествия.

— Откуда? Этот хитрец Бобрище объявил, что буду завтра утром.

— В клинике и будешь утром, — сказал Саня.

— Да, ни слова неправды, — благодарно подтвердила Варвара Васильевна и тепло добавила: — Снимите свой полушубок, посидите с нами часок.

— Отдыхайте, — ответил Бобренок строго и не остался ни на часок, ни на минуту.

— Он мне все больше нравится, — сказала Варвара Васильевна.

— Тем, что быстро уходит? — весело поддел Саня.

— Да. Это тоже признак душевного такта. Алеша, теплая вода для головы в ванной, в тазу. Она стынет.

Он ежедневно утром и вечером мыл или ополаскивал голову. И рекомендовал это делать всем, кому не жалко волос, а жалко нераскрытых пор, убавляющих приток свежести, весьма необходимый нашему разуму.

Шутя или не шутя он так рекомендовал — трудно было понять. Но своих волос он явно не жалел, и ото лба к макушке его крупной русой головы раньше времени пробиралась и сверкала свеженамытая лысина.