— Горела моя опора, мое высокое дерево… — говорит папа. — Вместо того чтобы скорей гасить огонь водой из шлангов, она смотрела и дула на огонь, как на ложечку с горячей манной кашкой…
Алексей Платонович говорил это задыхаясь, спотыкаясь, его душило. Нине стало страшно. Страх за него пробил ее окаменелость, оживил ее. Она подбежала к нему, зажгла лампу на тумбочке, увидела, как хлопает на шее раздутая артерия, взяла его руку, считала и считала его неровный пульс.
Она не выпускала его руки в машине, когда везли их до Симферополя. Не выпускала в самолете, где казалось — уже не довезет, где пульс то колотился, как бешеный, то терялся… терялся совсем. Но тогда она слышала: «Ничего, ничего…»
Тот оператор, которого Саня любил, провожал их до самолета. Пока ехали в машине, Алексей Платонович детально расспрашивал его, как Саня заразился дизентерией.
Оператор не мог решить, лучше отцу узнать или лучше не знать, и отвечал стушеванно. Но отец не дал стушевать.
Все стало ясно.
Съемочная группа из семи человек прибыла в разрушенный Севастополь. Ее поместили в уцелевшую часть какого-то дома. Там была комната для приезжих и кухня с плитой. Чтобы постояльцы могли себе сготовить еду, уборщица с утра растапливала плиту и уходила до следующего утра. В комнате вдоль стен стояли кровати, а посередине — большой голый стол и стулья.
В первую же ночь все семеро были искусаны москитами и заболели москиткой — этой лихорадящей болезпью с высокой температурой, бредовым состоянием и непрестанной жаждой пить.
Все лежали, некоторые метались и кричали: «Пить! Кислого!»
Кислого не было, кипяченую воду выпили.
Вдруг Александр Алексеевич поднимается с кровати и уходит. А через какое-то время приносит с базара кулек кислого кизила, высыпает в казенную кастрюлю, варит кислый морс и поит всех лежащих.
Ему — морса не хватило. Никто не мог этого предположить. Никто…
Он сидел за столом, его трясло. Он посмотрел в кулек, высыпал несколько застрявших в бумаге кизилин на стол.
Оператор увидел с кровати, что он сует немытую ягоду в рот.
«Что вы делаете, Александр Алексеевич!»
Нина сказала:
— Он всегда прежде всего спрашивал: мытое?
— Но у него же была москитка… Я отобрал ягоды, но две он успел сунуть в рот. Это могло быть только в бреду. Александр Алексеевич знал, нас предупредили, что в Севастополе долго лежали и гнили трупы, еще сейчас обнаруживают их под обвалами камней, и мухи переносят инфекцию.
Что было дальше — Алексей Платонович не спрашивал.
3
Сергея Михеевича, давно овдовевшего, опекала его спокойная, серьезная, заботливая дочь. Она уже привыкла к тому, что теперь в выходные дни отец уходит к Коржиным пить утренний кофе и делить с ними горе.
Они делили его, стараясь обойти кругами, чтобы не коснуться боли, отодвинуться от этого нелепого обрыва, от бездонной, черной пустоты, откуда — кричи не кричи — отзвука не услышишь.
Вот и сейчас, взглянув на острые плечи друга, словно ищущие, как бы поддержать и помочь, потом вглянув на мужа, ничего не ищущего, тусклого даже стекла очков у него перестали блестеть, — Варвара Васильевна показывает:
— Посмотрите, какой огромный, длинноногий комар на стене. Давно сидит. Прихлопнуть его?
Алексей Платонович добросовестно смотрит на комара и советует:
— Выбрось в окно. Из четырехсот видов это самый безвредный.
Она выбрасывает. Сонный комар мгновенно просыпается, летит вверх штопором, криво и поспешно вертясь вокруг себя.
— Почему он так странно?..
— Вероятно, ты ему ножку примяла. Вот и старается ее разработать, добросовестно объясняет Алексей Платонович.
— Как интересно на лету подцепляет больную здоровыми, — поддерживает разговор Сергей Михеевич. — Никогда ничего подобного не наблюдал.
Они говорят о комаре, о комарах, о чем-то еще, сейчас не имеющем значения. Они полны внимания друг к другу. А рядом — зримо присутствует Саня. Для каждого — в том облике и в тот момент, когда чем-то привлек взгляд. И каждый теперь улавливает в нем что-то не уловленное прежде. Алексей Платонович даже слышит его шутку и только теперь догадывается: ведь из нее явствует, что сын не так мало интересовался работой отца, как отцу казалось.
Да, любящие продолжают видеть над смертной пустотой неимоверно живые лица, продолжают слышать что-то сказанное, существенное, что раньше существенным не казалось. И человек дорисовывается, и суть его выявляется яснее — вскоре или не вскоре, но после того, как человека не стало.
Вскоре, в один из вечеров, материалист Коржин задаст не свойственный материалистам вопрос:
— Может быть, и в смерти есть формирующее начало?
— В смерти нет ничего, кроме смерти, — ответит Варвара Васильевна, не такая уж материалистка, и заплачет.
Он заметит, как старается она прекратить, унять себя… И скажет ей, как тяжело больной:
— Дай себе свободу, поплачь. — И не добавит: «Сейчас поможем, хорошая моя».
Но она уймет себя. Потому что нельзя же при нем.
Он до ужаса ослабел. Только припухлость на шее все дергается. Как можно в таком состоянии ездить в клинику? Чем он держится?
На вопрос «чем?» она могла бы ответить сама. Но ответил ей как-то Бобренок:
— Работой держится и вами, Варвара Васильевна.
Вами и работой.
Здесь уже упоминалось о том, что от врача, когда он входит к больным, отступает свое, личное. А когда подходит к требующему неотложной помощи, к лежащему на операционном столе — и говорить нечего. И все же в изнуренном состоянии Алексея Платоновича делать труднейшие операции — это сверх всяких возможностей.
Но происходит непонятное: аневризма и та во время таких операций не дает о себе знать, словно и нет ее…
Да-да, никаких неприятных сигналов с ее стороны — пока идет решающая исход, напряженнейшая часть работы. Зато как только эта работа проделана и завершение операции передается в руки ассистента, эта самая аневризма очень отчетливо, злорадно напоминает о том, что она есть! Что на этот раз она была тактичной, но на будущее должна предупредить:
«Больше с сердцем так обращаться нельзя. Вы не раз держали в руках раненые сердца других людей, обращались с ними правильно, оказывали помощь. Но своему сердцу вы причиняете только вред. Оно терпит ваше вредоносное отношение очень давно. Вы забываете, что вы не молодой. Вы забываете, что стенки сосудов у вас уже совсем ослабели. Вы же понимаете, что у вас аневризма, что слабая стенка истончилась и выдалась в сторону и может прорваться в любой момент. И тогда — конец».
Обо всем этом аневризма напомнила своему обладателю бурно, неровными толчками. Затем — неприятно умолкла. Ух, как неприятно…
— Ну, ну, голубушка, — сказал ей Алексей Платонович. — Не надо так, хорошая моя.
Она что-то еще продолжает говорить, но ее обладатель уже не считает обязательным это слушать. Пора мыть руки к следующей операции. Нет-нет, не он ее будет делать, а солидный, знающий хирург с талантливым Неординарным. Придется только вместе решить, какой из двух возможных способов избрать.
— Безобразие так себя вести, — говорит Алексей Платонович, по всей вероятности своему сердцу. Потом говорит: — Раз… два… взяли! — и поднимается со своего директорского кресла тяжеловато, но бодро и выходит из кабинета.
Кабинет в конце коридора. В другом его конце остановились Ник-Ник и практикант. Практикант говорит:
— Конечно, Николай Николаевич, провожу до самой квартиры. В машину сяду чуть раньше. Профессору Коржину объясню, что мне в ту же сторону по делам клиники. А лучше и проще сказать: я к вам за обещанной книгой.
Алексей Платонович этого не слышит. Но это слышит тот, кого вывозят на каталке из палаты и везут по коридору в операционную. Каталку катят быстрее, чем идет Коржин. Расстояние между ними все меньше…