Еще одно пищевое воспоминание тех лет (скорее всего, апреля 1944-го) мамин день рождения, который вообще праздновался редко, но для сорокалетнего юбилея могло быть сделано исключение. Гостей было немного, сидели не в “столовой” (папином кабинете), а в средней комнате (будущей моей). Была мамина любимая младшая двоюродная сестра, красавица тетя Саночка (Сусанна Абрамовна), потом рано умершая (раньше мамы, которая ее смерть переживала тяжело и пережила ненадолго), был наш сосед по квартире, дедушка (очень добрый, хотя и очень-очень двоюродный) Давид Исаевич (Шейнис). Он принес маме маленькую баночку сметаны (граммов 100–150). Достать такое тогда было трудно, и подарок был маме особенно дорог, потому что масла она есть не могла.
В том же году или немного позже, уже на мой день рождения, две гостьи не сговариваясь испекли похожие сладкие пирожки, бросив вызов дипломатическим способностям именинника. Опять-таки со слов умиленных родителей, известен его соломонов вердикт:
– Они одинаково вкусные, хотя разного вкуса.
Не знаю, как увернуться от обвинений в нарциссизме, да еще по поводу малопримечательного детского лепета, но не удержусь от того, чтобы усмотреть в двух чудом спасенных от забвения высказываниях прообразы моей любви к четко замкнутым сюжетам и к, казалось бы, взаимоисключающим поэтическим системам.
Котлеты моей мамы
Консерватизм психологически понятен еще и потому, что нашим прошлым является детство, сохраняющее притягательность, даже если проходило оно не в лучших условиях.
Два года моего детства – от четырех до шести – пришлись на эвакуацию. Мы жили сначала в совхозе под Свердловском, а потом в самом городе, на ВИЗе, в поселке Верхне-Исетского завода. Папа[3] работал в Свердловской и переведенной на Урал Киевской консерваториях, так что мы не голодали. Все же питались мы (папа, мама, папина мама и я) много скромнее, чем раньше; часто ужин состоял из картофельного блина, крест-накрест разрезанного на четыре части.
Последствия такой диеты для моего здоровья оказались самыми благотворными – я излечился от мучившего меня в Москве диатеза, против которого бессильны были (или который вызывали?) бесконечно испытывавшиеся врачами комбинации соков, фруктов, бульонов и т. п. У меня развился бешеный аппетит (сохранившийся по сей день), и меня ставили в пример капризной малоежке Наде из другой музыкальной семьи, жившей в совхозе в той же избе, что наша и еще две эвакуированных. Роль образцового пай-мальчика неблагодарна, и понятно, что Надя должна была меня возненавидеть. Во всяком случае, именно так я предпочитаю объяснять себе оскорбительное равнодушие, проявленное ею к моим воздыханиям, когда восемью годами позже мы оказались в одном и том же пионерском лагере Союза композиторов.
Интересно, что и на этот раз причиной моей отправки “в люди” послужили исторические события: папа был уволен из консерватории в ходе кампании против “космополитизма” (1949), и об отдыхе в композиторском Доме творчества где-нибудь в Карелии или на Рижском взморье пришлось на некоторое время забыть. К удивлению родителей, я был в восторге от лагерной жизни и охотно остался на второй месяц. Помню, как ужаснули маму (из Москвы вызвавшую меня к телефону в кабинет директора, чтобы обсудить вопрос о второй смене) мои слова, что “добавки дают вволю”. Она решила, что нас держат впроголодь.
Так или иначе, мой аппетит, а с ним и здоровая неприхотливость в пище остались при мне. Впрочем, неприхотливость не то слово. Вернее будет сказать – требовательная приверженность к привычному минимуму: хлебу с маслом, котлетам с картошкой, чаю с сахаром.
C мамой, Д. С. Рыбаковой
Мама готовила не очень хорошо, да и мало этим интересовалась. По возвращении из эвакуации, а тем более после войны, благосостояние семьи поправилось. Появились и часто сменялись домработницы, готовившие кто как. Особенно запомнилась одна довольно старая и неаппетитная женщина по имени Анна Максимовна Гилинис. Она поступила к нам по рекомендации, после смерти некоего генерала, у которого долго служила сиделкой. Готовила она невкусно (при генерале ее функция состояла в том, чтобы развлекать его разговорами), в супе попадались волосы, зато, подавая папе очередное блюдо, она приговаривала на полушепоте нечто совершенно доисторическое, откуда-то чуть ли не из Островского: “Кюшшяйте, кюшшяйте, ваше превсс-дит-сство!”