Выбрать главу

— А если суд примет иное решение?

Штевер покачал головой.

— Такого ни разу не было. И пытаться не стоит. Судьи все равно ничего не добьются.

— Да, видимо, — с горечью согласился Ольсен.

— Заметь, — сказал Штевер, — этих документов мы не храним. Как только дело закрыто, все бумаги тут же сжигаются. Даже копирка. Даже машинописные ленты. Уничтожается все. И, насколько меня касается, я совершенно ничего не знаю. Понимаешь, — он кивнул с глубокомысленным видом, — если придет время, когда тюрьма попадет в руки противника — а, судя по всему, рано или поздно так и окажется, — я уже решил, что буду говорить. Мы со Стервятником обсуждали это несколько раз — я всего-навсего обер-ефрейтор, я ничего не знаю, я только выполнял приказы. Разумеется, так оно и есть, — сказал он тоном праведника. — Пусть кто-нибудь скажет, что нет…

Он сел на койку рядом с лейтенантом и толкнул его в бок.

— Какая разница, на чьей ты стороне? Лишь бы хорошо платили и не приходилось изо всех сил вкалывать. Работа у меня тут легкая, и уверен, противник охотно оставит меня здесь, когда придет сюда — у них не будет хватать своих людей, чтобы укомплектовать тюрьму персоналом, им потребуются такие, как я, само собой. А пока мне хорошо платят, чего беспокоиться? Пока что денег хватает, чтобы потрахаться, когда только захочу. — Он подмигнул снова. — Видел бы ты, какая у меня сейчас малышка! Не только с понятием, но и заводная на это дело. Готова всю ночь. И ублажать будет всеми способами, какими только душа пожелает. В «Камасутре» такого не сыщешь!

Он облизнул губы и покосился на заключенного, не разжег ли у него аппетит, но Ольсен, казалось, даже не слушал. Штевер встал и нахмурился. Он не любил впустую тратить слова.

— Ладно же, раз не ценишь моего разговора, пойду в другое место, а тебя оставлю беседовать с самим собой. — И, подходя к двери, добавил: — Тебе скоро надоест собственное общество.

Ответа не последовало. Штевер вышел, создавая как можно больше шума, хлопнул дверью, залязгал ключами. Потом заглянул в глазок, но Ольсен сидел в той же позе, с тем же выражением на лице. Казалось, он даже не заметил ухода Штевера.

В понедельник утром майор фон Ротенхаузен нанес официальный визит, чтобы зачитать осужденным приговоры. Его пробирала нервная дрожь, он заводил одну ступню за другую и сжимал бедра, словно ему не терпелось облегчиться. По обе стороны от него стояли Штевер и Грайнерт с автоматами наготове. В глубине существа майора фон Ротенхаузена таился ужас перед вспышками ярости у заключенных, и он был не из тех людей, которые держатся смело перед возможной опасностью.

Незадолго до полудня в глазке камеры № 9 появился большой рыбий глаз и долго, расчетливо смотрел на ее обитателя. Оставался он там почти десять минут, потом беззвучно исчез.

Через час явился Штевер с обходом и остановился поболтать.

— Палач здесь, — бодро известил он Ольсена. — Уже осмотрел тебя. Хочешь взглянуть на его топоры? Он привез три топора, сейчас они в одной из камер в этом коридоре. Громадные, острые, опасная бритва но сравнению с ними кажется детской игрушкой. Держит он топоры в специальных кожаных ножнах. Стервятник уже вытаскивал их, забавлялся ими. Он помешан на ножах и топорах. На всем остром. Просто мечтает полоснуть кого-то по шее.

— Падре еще не появлялся, — сказал Ольсен. — До этого они сделать ничего не могут.

— Не волнуйся, появится. Даже эти пруссаки не столь уж жестокие. Не отправят человека на смерть без того, чтобы дать ему сперва помолиться.

— Но когда он придет, как думаешь? — не отставал Ольсен.

— Скоро. Он всегда поначалу звонит, спрашивает, есть ли в нем нужда, и через пару часов приходит сюда. Не знаю, звонил он уже или нет. Может быть, нет. Возможно, благословляет части, отправляющиеся на фронт. Что-нибудь в этом духе. — Штевер задумчиво рассмеялся. — Забавно, правда? У священников и мозольных операторов сейчас столько работы, что они не справляются. До войны их знать никто не хотел. Теперь, кажется, люди не могут жить без них.

— И умереть без них, — негромко произнес Ольсен.

В тот вечер здание огласил долгий жалобный вопль страдающей человеческой души. Заключенные, дрожа, проснулись в камерах. Охранники либо бранились, либо крестились, в зависимости от характера и веры. Вопль поднялся, понизился, перешел в стон, затем вновь набрал силу и превратился в протяжный крик невыносимой сердечной муки. Через несколько секунд у камеры, из которой он несся, появился Штальшмидт. Послышались звуки ударов. Крик прекратился, и на тюрьму опустилась беспокойная тишина.