– Поезжайте, мистер Грейвс, – сказал я. – Успокойтесь. Подумайте хорошенько. А когда ваш чек будет оплачен, приезжайте и заберите лошадей, и дело с концом.
– Не допущу!..
– Ну, дело ваше, – сказал я, пожав плечами. Мы с Бобби наблюдали, как Грейвс мучительно ищет способ выпутаться из этой истории, не теряя лица.
Но вряд ли это было возможно. Он бросил нам еще несколько громогласных угроз, потом раздраженно сказал своему племяннику: "Пошли, чего встал!", и потопал к дороге.
– Что ты сделали с его фургоном? – спросил Бобби.
– Там была машина с прицепом, и ключи в зажигании. Я отогнал ее за угол. Интересно, найдут или нет?
– Вряд ли стоило возиться, – сказал Бобби. – Грейвс с самого начала сунулся в денник с сигнализацией.
Мы боялись, что он сперва полезет в другой денник, обнаружит, что он пуст, подумает, что перепутал, и уведет одну из лошадей, стоящих в соседних денниках. Мы боялись, что он явится с большой шайкой. Как оказалось, опасения наши были напрасны. Но все равно, лишняя предосторожность никогда не помешает.
Мы заперли пустой денник. Бобби споткнулся обо что-то, валяющееся на земле. Он наклонился, поднял и показал мне толстый кусок войлока с пришитыми "липучками". "Глушитель" для копыт. Наверняка выпал из сумки.
– Резиновыми башмаками он не запасся, – мрачно заметил Бобби. – Решил обойтись самодельными.
Он выключил свет во дворе, и мы некоторое время стояли у двери кухни и ждали. Мы решили, что в ночной тишине шум мотора будет слышен издалека. Но вместо этого мы вскоре услышали во дворе нерешительные шаги. Бобби снова включил свет. Посреди двора, жмурясь, стоял тот самый мальчишка, очень смущенный.
– Кто-то украл дядину машину, – объяснил он.
– Как тебя зовут?
– Джаспер.
– Грейвс?
Он кивнул и сглотнул.
– Дядя хочет, чтобы я позвонил в полицию и вызвал такси.
– На твоем месте, – сказал я, – я бы вышел из ворот, повернул налево, прошел вдоль улицы, свернул в первый переулок налево, и там будет телефон-автомат.
– О-о, – сказал мальчишка. – Ладно...
Он посмотрел на нас почти умоляюще.
– Дядя говорил, это все равно как игра... – сказал он. – А вышло вон как...
Мы не спешили его утешать. Через некоторое время он повернулся и побрел обратно. Его шаги постепенно затихали в отдалении.
– Ну и что теперь? – спросил Бобби. – Наверно, теперь стоит привязать колокольчик так, чтобы сигнализация срабатывала, если кто-то подойдет к воротам.
– Да, я тоже так думаю. А утром первым делом отсоединю его.
Мы принялись натягивать начерненную углем веревку через дорожку на уровне колена, когда услышали, как вдалеке завелась машина Грейвса.
– Нашел! – сказал Бобби и улыбнулся. – Кстати, телефона-автомата в том переулке нет. Ты в курсе?
Мы закончили устанавливать свою примитивную сигнализацию и, зевая, вернулись в дом, чтобы поспать еще пару часов. Когда я лег в постель, подумал, что вот так и начинается семейная вражда, которая потом тянется веками, как между Аллардеками и Филдингами, а на уровне наций может обернуться политическими и религиозными преследованиями, и постепенно превращается в привычку, предрассудок, разрушительную ненависть, вошедшую в привычку. "Что ж, – насмешливо подумал я, – начнем с себя. Надо заставить свое подсознание полюбить Аллардеков. Ведь теперь моя сестра – одна из них, помоги ей бог".
А утром людская злоба снова подняла свою уродливую голову.
Телефон зазвонил в половине девятого. Трубку снял я, потому что Бобби был на Поле с лошадьми, а Холли опять тошнило. Это был торговец кормами, который со своим безупречным итонским произношением сообщил мне, что он снова получил номер "Ежедневного знамени".
– Только что нашел ее у двери, – сказал он. – Газета сегодняшняя, за понедельник. И в ней еще одна заметка, обведенная красным карандашом.
– А... а что в ней говорится? – спросил я с упавшим сердцем:
– Я думаю... ну... если она вам нужна, приезжайте и заберите ее. Она длиннее, чем в прошлый раз. И тут фотография Бобби.
– Сейчас приеду.
Я поехал к нему в машине Холли. Торговец, как и в прошлый раз, был у себя в офисе. Он молча вручил мне газету, и я с растущей тревогой увидел фотографию, на которой Бобби выглядел ухмыляющимся идиотом, и заметку в "Частной жизни". "На Робертсона (Бобби) Аллардека (32 года) продолжают сыпаться денежные неурядицы. Он все еще содержит нескольких скаковых лошадей в некогда полных конюшнях в Ньюмаркете, принадлежавших его деду. Местные торговцы угрожают ему подать в суд за неоплату счетов. Бобби пытается заверить владельцев оставшихся лошадей, что беспокоиться не о чем, хотя торговец кормами прекратил поставки. Чем-то все это кончится? "Денежный мешок" Мейнард Аллардек (50 лет) на помощь не явится. Он зол на Бобби за неудачную женитьбу.
Мейнард, как известно, добивается рыцарского титула и потому все деньги тратит на благотворительность. А каково мнение несчастного Бобби? Это непечатно. Ждите новых сообщений на этой полосе".
– Ну если Бобби не подаст в суд за клевету, – заметил я, – это сделает его отец.
– Клевета тем хуже, чем больше в ней правды, – сухо заметил торговец и добавил:
– Скажите Бобби, что его кредит по-прежнему действителен. Я передумал. Он всегда платил мне регулярно, хотя и задерживал оплату. И я не желаю, чтобы мною манипулировала какая-то дрянная газетенка. Так что скажите Бобби, что я буду снабжать его кормами, как раньше. Пусть передаст это своим владельцам.
Я поблагодарил его, вернулся в дом Бобби и еще раз перечитал статейку за чашкой кофе на кухне. Подумал немного и позвонил торговцу формами.
– Скажите, – спросил я, – вы кому-нибудь говорили, что собираетесь прекратить поставлять корма Бобби?
– Я говорил об этом самому Бобби. – Он тоже призадумался. – Больше никому.
– Точно?
– Совершенно точно.
– Вы не говорили ни своему секретарю, ни домашним?
– Должен признаться, в пятницу я был очень встревожен и хотел немедленно получить свои деньги, но подслушать, как я говорил об этом Бобби, никто не мог, в этом я уверен. По пятницам мой секретарь приходит только в одиннадцать, а офис у меня не в доме, а в пристройке, вы сами видели. Так что могу вас заверить, что, когда я звонил ему, этого никто не слышал.
– Ну спасибо, – сказал я.
– Так что информация могла просочиться только через Бобби, – настойчиво сказал он.
– Да, пожалуй, вы правы. Положив трубку, я решил прочесть "Ежедневное знамя" от корки до корки. До сих пор это не приходило мне в голову – но вдруг мне удастся найти какое-то объяснение тому, с чего эта газетенка вдруг взъелась на совершенно безобидного человека и старается его разорить.
Я обнаружил, что "Знамени" вообще свойствен высокомерный и пренебрежительный тон, что основное его содержание составляют насмешки и издевки и что, прочитав его, человек должен исполниться воинственности, злобы и обиды на весь мир.
Любое происшествие, которое позволяло выставить кого-то в дурном свете, приветствовалось. Похвалы же – отнюдь. "Снижение" сделалось своего рода искусством. Например, женщина, сколь бы преуспевающей и замечательной она ни была, никогда ничего не "говорила": она могла "прочирикать", "пискнуть" или "простонать". Мужчина же либо "прогремит", либо "прошипит", либо "проскулит".
Слово "ярость" появлялось на каждой странице. Вещами непременно "швырялись". Когда о человеке говорили, что он что-то "отрицал", это звучало так, что он "виноват, но не желает признаться"; а слово "заявить" в словаре "Знамени" было синонимом слова "соврать": если о ком-то говорилось: "Он заявляет, что...", это явно означало: "Он говорит, что... но, разумеется, врет".
С точки зрения "Знамени" уважение и почтительность были чем-то бесполезным, зависть – чем-то нормальным, все людские побуждения были грязными, и любить можно было только собак. И, видимо, публике это нравилось – по крайней мере, по словам "Знамени", число подписчиков росло с каждым днем.