– Почему, были. Разочарований без иллюзий не бывает. Был славный, веселый человек там, откуда я приехала. Актер. Мне бы сразу понять, что, когда человек всю жизнь играет любовь, в реальной жизни это лицедейство распознать очень легко. Но пока мы были вместе, он меня смешил до слез.
– А что потом?
– То же, что и всегда. Смех кончился, остались слезы.
Лиза вдруг заговорила небрежно, со смешком – не иначе, испугалась, что наговорила лишнего. И вмиг стала такой, как всегда, – веселой и замкнутой. Перед ним в секундном видении проплыла вся ее жизнь – жизнь исканий и бегства. Чего она ищет, от чего бежит – бог ее знает.
– И вот я здесь. Знаешь афоризм про мечтателя, психа и психиатра?
– Нет.
– Символичный афоризм. Мечтатель строит воздушные замки, псих в них живет, а психиатр получает арендную плату. Вот зачем я, собственно, и приехала в Нью-Йорк. Мне надоело строить воздушные замки и жить в них, неплохо бы получить и кое-какие дивиденды.
Джордан вдруг понял: с ней надо говорить только открытым текстом. Ему совсем не нравилось то, что он собирался сказать, поскольку он знал, что ей это тоже не понравится.
– Я хочу тебе сказать…
Лиза поковыряла ножом рыбу у себя в тарелке.
– Говори.
– Пожалуй, мне все-таки надо съехать.
– Понятно.
Сухой, лаконичный, почти равнодушный ответ. Джордан покачал головой.
– Нет, думаю, тебе не понятно.
Он отложил нож и вилку. Сейчас ничто не должно отвлекать ни его, ни Лизу.
– В детстве я жил с родителями в Куинсе. В соседнем доме жил мой сверстник, Энди Мастерсон. Мы часто играли вместе. Однажды родители подарили ему маленький электромобиль. Помню, как он разъезжал на красной пластмассовой машинке и какое счастье светилось в его глазах. Я понимал, что мне такую не купят, поэтому только смотрел и мечтал хоть разок на ней прокатиться.
– Он что, был жадный, твой друг Энди?
– Думаю, нет. Да и не в этом дело. – Джордан посмотрел ей прямо в глаза. – Я до сих пор помню, как я мечтал о такой машине. Отчаянно, со всей силой своего воображения. И со всей безысходной тоской, на которую только способен ребенок.
– Да, для ребенка это тяжелое испытание.
Джордан глубоко вдохнул, как перед прыжком в воду.
– Нет. Это как раз легкое. Тяжело то, что о тебе я мечтаю намного сильнее, чем о той машинке.
Только произнеся эти слова, он понял, что не последовал совету ректора Хугана – отвел глаза.
А когда решился посмотреть, увидел, что выражение ее глаз не изменилось. Лицо словно окаменело, и Лиза поднялась из-за стола. Понимая, что разговор не окончен, она торопила его окончание.
– Пожалуй, ты прав. Тебе лучше съехать. Что-то у меня пропал аппетит. Прости, я подожду тебя возле мотоцикла.
Она ушла, чуть помахивая волосами, которые трепал легкий ветер с реки. Джордан еще никогда в жизни не ощущал такого одиночества. Он остался наедине со своим мелким раскаянием, мелким стыдом да и самого себя ощущал каким-то мелким.
Выждав немного, он подозвал официанта и расплатился. Парень по выражению его лица понял: за обедом между ними что-то изменилось. Он поблагодарил за чаевые, но никаких дружеских шуток больше не отпускал.
Джордан ступил на трап, ища взглядом Лизу. В нескольких шагах стоял его «дукати», а рядом он заметил ее фигуру – лицо было спрятано под шлемом. Он, как и прежде, затосковал по ее улыбке, хотя твердо знал, что сейчас она не улыбается. Ни ему, ни кому-либо другому.
Не говоря ни слова, Джордан тоже укрылся за шлемом, включил зажигание и стал ждать, когда усядется его пассажирка.
По легкому движению сзади он понял, что она устроилась, и поехал, быстро набирая скорость. Они пустились в молчаливый обратный путь, предоставив ветру говорить слова, на которые у них не хватило духу. А повеса ветер рассеивал их, как запахи и облака.
25
Морин Мартини проснулась от сильного жжения в глазах. Она тихонько провела пальцами по бинтам, скрепленным пластырями, как будто это легкое движение могло снять дискомфорт. Ее предупреждали, что это неизбежно, но ей все равно хотелось унять этот противный муравейник.
После операции микроскопические надрезы затянулись так быстро, что сам профессор Роско, проводивший пересадку, удивился. Такая быстрая реабилитация улучшила общий настрой, и вот уже настал день решающей проверки. Ровно в одиннадцать ей снимут бинты, и она останется наедине с будущим.
С будущим, которое покажет, суждено ли ей всю оставшуюся жизнь передвигаться на ощупь.
Само собой разумеется, ночью она почти не спала. Темнота, простыни, бег с препятствиями от надежды к отчаянью, постоянная смена настроений, метание между «быть может, да» и «лучше бы нет». Сон то и дело пытался восстановить нормальные пропорции и хотя бы на несколько часов приблизить ее к остальному миру, но это плохо ему удавалось.
В какой-то момент она все-таки провалилась в тревожное забытье, и ей приснился сон, поразивший ее необычайной четкостью образов, хотя и несколько фрагментарных, потому не все их удалось вспомнить после пробуждения.
Она якобы очутилась в детской. Это не ее детская в Риме, потому что мебель другая, а из окна видны деревья и берег реки. Во сне она сидит за столом и видит свою руку, которая что-то рисует. На рисунке мужчина и женщина. Женщина опирается на стол, мужчина стоит позади нее. Несмотря на то, что рисунок детский, по нему нетрудно понять, чем они занимаются. Вдруг распахивается дверь слева, и в комнату входит усатый человек. Она с гордостью показывает ему рисунок. Человек смотрит и начинает дико возмущаться. Слов она не слышит, видно лишь, как шевелятся губы и как лицо его багровеет от гнева, когда он размахивает листком у нее перед глазами. Затем он рвет рисунок в мелкие клочья, хватает ее за руку и тащит в чулан. Морин хорошо запомнила черты его лица: они маячили перед глазами, даже когда его поглотила темнота, после того как закрылась дверь чулана.
Морин проснулась вся в поту и в такой же тьме.
Она в манхэттенской квартире матери, на последнем этаже темного кирпичного здания, на Парк-авеню, 80, неподалеку от Центрального вокзала. Она предпочла бы остановиться в квартире отца, в центре города, но было ясно, что в таком состоянии без женской помощи ей не обойтись.
Поэтому после операции она, скрепя сердце, согласилась поселиться в доме Мэри Энн Левалье. Несмотря на то, что мать явно переживала за нее, Морин решила не обольщаться насчет их отношений, сводившихся к немногим дежурным словам. Высокомерие, помноженное на нетерпимость. Безусловно, между ними существовала атавистическая, генетическая связь, но дружбе в ней не было места.
Сквозь двойные стекла до нее долетал приглушенный шум Нью-Йорка. Этот город она знала почти так же хорошо, как Рим. В этих двух городах, среди миллионов людей она однажды встретила человека, которому наконец-то удалось ее узнать и понять. Она всю жизнь находилась на перепутье двух миров, но не принадлежала ни одному из них. Посредником для нее мог стать тот единственный, кто испытывал такие же чувства. Тот, кого музыка возносила в небо, но он был вынужден оставаться на земле. Тот, кто раскрыл ей обманы тьмы и стал в этой тьме непреложной истиной.
Один-единственный на свете.
А теперь…
С тех пор, как она очнулась в клинике «Джемелли» после всего пережитого, жизнь ее стала быстрой чередой одноцветных ощущений. Темнота, застлавшая ей глаза вместе с бинтами, вынудила остальные органы чувств острее воспринимать все, что делается вокруг. Перелет из Рима в Нью-Йорк тоже был серией обрывочных ощущений, без той связующей нити, которую дают лишь зрительные образы, составляя костяк наших воспоминаний.
Только теперь, когда лишилась зрения, Морин осознала его определяющую роль в жизни. Перемещения стали ревом моторов и турбин самолета, шумом и запахами улиц. А люди теперь тоже состояли из голосов и запахов. Иногда – из телесных контактов, благодаря которым она все еще чувствовала себя человеческим существом. В кромешной, безграничной тьме по-прежнему раскачивалась, посверкивая, серьга Арбена Галани, и окровавленное тело Коннора медленно падало в пыль.