На этот счет была и другая, более оригинальная версия. Нашлись осведомленные лица, утверждавшие, что у Карпа сзади есть небольшой, длинной сантиметров тридцать и толщиной в палец хвост с кисточкой на конце, как у свиньи. У Карпа была эксгибиционистская фантазия, раздеться до гола, лечь на живот и обмахиваться своим хвостом. Естественно, он делал это тайно, не зря говорят: «Когда никто не видит, свиньи ходят на задних ногах». Однако в условиях общежития, хоть он и жил вместе со своей женой в отдельной комнате, обеспечить секретность сложно.
Один из преданных ему студсоветчиков, как всегда, без стука, влетел к нему в комнату с очередным доносом и увидел его во всей красе. Произошла утечка информации, и слухи об этом дошли до высшего партийного начальства. А высшее начальство, заботясь о поднятии своего авторитета среди начальства низшего, приказало снять Карпа с председателей студсовета, как «не оправдавшего доверия». Выговор же получила его партийная половина, за недонесение в партком института о том, что у ее мужа имеется непозволительный для коммуниста атавизм. Так ли это было, неизвестно. Правду усердно скрывали, спрятав ее в недрах парткомовского архива, да она меня и не интересовала.
В общежитии у меня появились новые друзья, мои однокурсники из разных городов страны. Тома с фармакологического факультета во мне души не чаяла. Правда, когда я ее обнимал, я видел улыбку Ли. Я много времени проводил в научном студенческом кружке на кафедре инфекционных болезней. Наука надежное убежище от реальности. Моя жизнь изменилась к лучшему. Плохие времена вспоминались, как давно прошедшее время, они делали хорошие дни еще лучше, а плохие, забывались.
Я выздоровел от тяжелой болезни, у которой нет названия. Но ничего не прошло бесследно, эта болезнь навсегда оставила во мне свой знак. Вначале я погрузился в какое-то странное состояние, мне стало все безразлично, все чувства у меня были парализованы. Я ничего не чувствовал, лишь сознавал, что утратил способность чувствовать. Жизнь обтекала меня волнами, не касаясь меня, я словно потерялся среди людей, потерял свое я. А потом мое сознание изменилось, прошло немного времени, и я стал не тем, кем был. Многие мелочи, на которые я раньше не обращал внимания, стали меня тревожить, я стал замечать то, чего не видел раньше.
У меня словно открылись глаза, и я стал видеть, что у окружающих меня людей, как и у меня, бывают взлеты и падения, они так же, как и я, со всей беззащитностью способны поддаваться печали, переживать, надеяться и видеть крушение своих надежд. И горестям их нельзя не сострадать, поскольку у них, как и у меня, нет ничтожных горестей. От этих, само собой разумеющихся истин, раньше я был бесконечно далек. Я не заугрюмел, не перестал улыбаться, но во мне что-то изменилось: я стал их понимать, умных и не очень, суетящихся и сидящих тихо, робких и совсем наоборот, всех, даже тех, ‒ с кем я просто родился врагом.
А главное, меня оставило мое, доходящее до болезни, чувство обособленности от людей. Полюбил ли я их? Вряд ли. Кто любит всех ‒ не любит никого. Либо по-другому: кто ко всем хорошо относится, тот ни к кому не относится хорошо. Я стал их понимать, точнее, я стал вникать, почему они такие, и это было величайшим открытием в моей жизни.
Если есть обжиг взросления, то я его прошел, правда, изрядно поджарив пятки, но когда хромаешь на две ноги, это не заметно. Да, что там хромота, ‒ пусть даже душевная, по сравнению с небом над нами?
А на небе, как и всегда, плыли облака. Они проплывали надо мною то быстро, то медленно, так само пролетали и мои дни. Я делал то, что хотел делать и был тем, кем хотел быть, и имел всё, что хотел иметь. Но даже, когда у меня ничего не получалось, и я делал не то, что хотел делать и не имел то (или кого…), хотел бы иметь, у меня было всё в порядке. Я шагал по жизни в «башмаках подбитых ветром» и мог сказать о себе словами Бернса:
Но былая веселость не вернулась ко мне, я не смог забыть свою любовь. Будто потерял руку, ‒ привыкнуть можно, забыть нельзя.