Выбрать главу

В этот вечер журналисты и синематографисты наблюдали, как графиня ходит вокруг дома начальника станции, двигаясь от окна к окну. Мейер крутил ручку камеры. Графиня заглядывала в окна, сложив ладони трубками у глаз, словно пытаясь разглядеть серые фигуры в затемненном доме. Окна в комнате, где лежал умирающий, снизу были до половины закрыты газетами. Миниатюрная женщина в аристократическом темном платье, в черных туфельках, привставала на цыпочки, но у нее не выходило заглянуть в окно поверх газеты — она дотягивалась лишь до верхних полей. Грибшин подумал, не нарочно ли газеты повешены именно на такой высоте — соответственно росту графини. Графиня опустилась на полную ступню — видимо, ей тоже пришла в голову такая мысль. Затем эта мысль выкристаллизовалась в головах у кинозрителей.

Сообщали, что граф спрашивал сыновей и дочерей, собравшихся вокруг него, не приехала ли мать. Он терзался вопросами: «Что она делает? Как она себя чувствует? Ест она? Разве она не приедет?» Дети отвечали, что она осталась в Ясной Поляне, что они приехали одни.

Но графиня привезла с собой любимую графом вышитую подушечку-думку. Мейер заснял и подушечку. Графиня уговорила доктора Маковицкого взять подушечку и положить ее графу под голову. Граф тут же узнал подушечку и забеспокоился. Маковицкий, боясь за слабое сердце своего пациента, сказал, что думку привезла с собой одна из дочерей.

Журналисты, ожидая известия о смерти графа, интервьюировали друг друга, государственных деятелей и церковников: «Откажут ли графу в церковном погребении?» — спрашивали они, — а также друзей писателя, дальних родственников, деловых знакомых. Один из них был Леонид Пастернак, художник, автор обложки для издания последнего романа графа, а также портретов философа Николая Федорова. С Пастернаком приехал сын, сдержанный тип примерно одних лет с Грибшиным, по виду — типичный студент. Пастернак-старший заявил о своем намерении нарисовать портрет графа, лежащего на смертном одре.

Восемь

Владимир Григорьевич Чертков был красивый мужчина с добрыми глазами и орлиным носом. По-английски он говорил свободно и был энтузиастом этого языка — восхищался его гибкостью и той легкостью, с которой им овладевали по приезде в Англию даже необразованные иммигранты. Он переписывался по-английски с заграничными последователями графа, и его любовь к английскому языку распространялась и на остров — родину языка. Во время своего долгого пребывания в Англии — царь хотел уязвить графа, выслав его ближайшего соратника, — Чертков был ярым болельщиком Борнмутской футбольной команды. По случайному совпадению, вернувшись в Россию, Чертков подписался на «Империал». Возможно, ему даже знакомо было имя Грэхема Хайтовера.

Теперь, когда графиня прибыла в Астапово, нужно было противодействовать всякому созданному ею, особенно у иностранной публики, неблагоприятному впечатлению. Чертков уступил настойчивым просьбам «Империала» и согласился на беседу с журналистом. Хайтовер должен был стать первым заграничным репортером, допущенным в дом начальника станции — за это ему пришлось дать обещание, что он не попытается войти в комнату больного графа.

Ожидая в гостиной, Хайтовер озирался по сторонам, особенно следя за длинными трепещущими тенями, падавшими из комнаты больного. Вероятно, с графом в комнате были всего три или четыре человека, но фигуры, ложившиеся на стены и потолок, навевали мысль о толпах, подающих писателю знаки из иной плоскости бытия — по крайней мере, так Хайтовер сообщит своим читателям. Он рассматривал глаженые бело-розовые занавески гостиной, пианино, застекленный шкаф с книгами и прочие претензии на утонченность. В красном углу был киот с иконами — его, казалось, всунули туда в последний момент, второпях, почти загородив комодом. Журналист подошел к книжному шкафу. Он честно доложит в Лондон телеграммой, что в шкафу обнаружилось несколько самых известных трудов графа.

Торопливо вбежал Чертков, настолько мрачный и занятой, что его можно было принять за приглашенного врача-консультанта.

— «Империал»! Сэр, я был бы счастлив познакомиться с вами, если бы не трагический повод…

— Владимир Григорьевич, я надеюсь, мы встретимся снова в более счастливый час. Как чувствует себя граф сегодня?

— Счастливый час? Увы, этому не бывать… — Чертков всплеснул длинными костлявыми ладонями. Его глаза сверкали, как драгоценные камни, и это еще более подчеркивалось бледностью лица. — Мне не верится… что он должен покинуть этот мир… Почему? Почему? Неужели это приговор роду человеческому?

Хайтовер кивнул, напоминая себе, что больному, лежащему в соседней комнате, восемьдесят два года.

— Он говорил сегодня? Хоть слово? Что-нибудь?

Чертков мрачно покачал головой:

— Он слишком болен, весь день спал. Ему нужен покой. Ему следует избегать неприятных переживаний. Это приказ докторов.

— Он знает, что графиня здесь?..

Апостол номер один прервал его, яростно замотав головой. Значит, несмотря на то, что граф едва в сознании, несмотря на слабость пульса и трудности с дыханием, он слышит каждое слово.

— За графом наблюдают лучшие медицинские светила Европы. Напишите, что он ни в чем не нуждается. И одно мы все знаем и ежеминутно чувствуем, находясь рядом с ним: здесь, в Астапове, лежит человек с истинной христианской любовью в сердце; с любовью ко всему человечеству. Он любит бедных и убогих; он любит священников, поливающих его клеветой; он любит все, что есть на Земле. Для графа любовь составляет истинный смысл жизни.

— Понятно, — сказал Хайтовер, черкая в блокноте. — Но наши читатели смогли бы составить лучшее представление о происходящем, если бы у меня была возможность заглянуть в комнату. Ненадолго, даю вам честное слово. Я бы мог тогда описать обстановку, внимательность врачей…

Чертков протянул ему листовку с английским текстом на обеих сторонах, озаглавленную «Вам Нужна Лишь Христианская Любовь». Аляповатые буквы с большими засечками явно готовы были размазаться от одного прикосновения. Хайтовер осторожно принял листок.

— Вот послание графа вашим читателям. Его духовная, его последняя воля и завещание. Опубликуйте ее! Это будет сенсация, исключительный материал. Слово джентльмена, я не давал этого ни одной английской газете!

Это была не совсем правда, а точнее — совсем неправда. Текст уже получили «Таймс» и «Стандард». Чертков не был циником. Он совершенно точно знал, что передал листовку в несколько газет, и ее уже распространяют в Англии адепты графова учения, — но при этом он был абсолютно убежден, что кроме «Империала» текст не получит никто. Вера с легкостью торжествовала над противоречивыми фактами.

— Это большая честь для меня, сэр, и еще бо́льшая честь — для наших читателей. — Хайтовер бережно уложил листовку в портфель. Взамен он достал оттуда другой лист бумаги и протянул его Черткову.

С листа глядело подобие лица графа. Набросок был сделан рукой мастера, без единого лишнего штриха. Борода была окладистая, но аккуратная, а ясные, зоркие глаза окружены сетью тонких морщинок. Под бородой была несколькими штрихами намечена крестьянская рубаха.

Чертков разглядывал рисунок, недоумевая, зачем ему это вручили. Хайтовер объявил:

— Я немедленно перешлю заявление графа к себе в редакцию. «Империал» будет счастлив опубликовать его.

Чертков утвердительно хмыкнул и поднял взгляд:

— А это что такое?

— Портрет графа, который станет известен всему миру, — ответил Хайтовер. — Конечно, и сейчас распространяется множество фотографий и портретов графа. Но это — граф в самой его сути, такой, каким он лучше всего запомнится. Этот штриховой рисунок может быть легко воспроизведен любым самым примитивным печатным станком в любой самой отсталой стране мира. Это работа моего знакомого, выдающегося российского художника — образ графа и всего, что он собой олицетворяет.