Выбрать главу

— Ребенок — от графа, мой внук, если будет на то Божья воля.

— Не может быть.

Семен положил руку на сердце.

— Честное слово, сударь, это правда. Как Бог свят.

Грибшин старался говорить урезонивающе, но не мог сдержаться — снисходительный тон так и рвался у него из груди.

— Когда же, по-твоему, это случилось? Еще и недели не прошло, как граф прибыл в Астапово — умирающим, дряхлым стариком. А твоя девочка вот-вот родит.

— Случилось, — сказал Семен.

— Где? В Ясной Поляне? Ты хочешь сказать, что девчонка восемь-девять месяцев назад ездила в Ясную Поляну?

Семен замолчал, и Грибшин опять осознал, насколько непробиваема эта проклятая мужицкая тупость. Для этой девочки съездить в Ясную Поляну было примерно так же вероятно, как съездить в Африку. Претензии мужика были абсурдны, но он от них не откажется, никогда в жизни не уступит разумным доводам. Крестьяне верят в то, что говорят, и ничего тут не поделаешь.

Он резко спросил у девочки:

— Кто отец?

Она впервые встретилась с ним взглядом. Глаза ее блестели, словно вот-вот прольются слезами. Но она не заплакала. На губах ее играла слабая улыбка, словно балансируя на грани иного мира. Грибшин удивлялся такой театральности — и особенно тому, как девочка управляла светом, отражающимся от глади озер ее глаз. Как и с той иконой — все дело тут было в освещении, но он не мог понять, как это ухитрились сделать в затененной комнате.

— Вы никогда не встречали графа, верно ведь? Не во плоти, во всяком случае… А теперь вы утверждаете, вы верите, что…

И тут Грибшин засмеялся во все горло, уже не извиняясь. Он трясся. Смех его был неприятен. Это был грубый, тяжелый звук, некрасивый, словно идущий через нос, будто дыхательная система Грибшина была устроена не так, как у всех нормальных людей. Обычно смех давался ему с трудом.

Как бы то ни было, российские землевладельцы, даже если они были писателями, теистами, пацифистами и вегетарианцами, очень редко оставляли что-то своим побочным детям.

Одиннадцать

Назавтра графу не стало ни лучше, ни хуже, и московские врачи, сменившие Маковицкого на посту, не назначили никакого нового лечения. После полудня графиня упала в обморок на перроне у входа в дом начальника станции. Двое сыновей отнесли ее на скамью и привели в чувство при помощи нюхательных солей. Придя в себя, графиня слабо выкрикнула имя графа. Мейера не известили вовремя, и он не смог ничего заснять — Грибшин считал себя лично ответственным за это упущение. Хотя Грибшина никто не упрекал, на него все время словно давило что-то: материала для съемок становилось все меньше. Грибшин назначил специального человека для постоянного наблюдения за графиней. Иностранные корреспонденты тоже забеспокоились — вести из Астапова грозили сойти с первых полос газет. Многим журналистам платили по количеству опубликованных слов, а это количество теперь угрожающе сокращалось.

Графиня опять несла караул на перроне — она привлекала к себе внимание чувствами, легко читавшимися на лице, и выразительными жестами, словно перрон был театральной сценой. Подобно профессору Воробьеву и другим искателям известности, графиня приставала ко всем журналистам без разбору; она предлагала им открыть подлинную историю похищения графа.

Да, его похитили — Чертков и Маковицкий. Она сообщила журналистам, что эти бандиты не пускают ее к человеку, с которым она прожила без малого пятьдесят лет и которому родила тринадцать детей. Графиня напомнила, что это она переписывала набело все его рукописи и торговалась с издателями за публикации его величайших трудов — а теперь эти бандиты, повторила она, эта шайка сектантов не дает ей провести с ним последние несколько минут! В этот момент, именно в ту секунду, когда перед мысленным взором зрителя представал первый восклицательный знак (вскоре должны были последовать и другие), на пудреных щеках графини явственно проступал румянец, а над верхней губой выступали капельки пота. На Астапово спускались туманные сумерки, а Грибшин стоял на перроне в нескольких метрах от графини и наблюдал, как она дает Хайтоверу «исключительное» интервью.

Грибшин знал, что за ним тоже наблюдают. Конечно, возле съемочных групп всегда собираются зеваки, но до сегодняшнего дня никто не обращал внимания на молодого русского ассистента. Кавказец не смешивался с толпой, а держался поодаль, по всей видимости, направляясь куда-то еще, быть может, торопясь на какую-то встречу, но… Грибшин остро сознавал, как выглядит со стороны за повседневной работой, сознавал доверительный тон Мейеровских замечаний и команд, и чувствовал, будто держит в руках сам свет, горячий и жидкий. Это испытывались синематографические способности Грибшина, согласно условиям, предложенным ему накануне.

Вечером Грибшин вошел в шатер прессы, где Мейер сидел за обедом и бутылкой вина. Мейер только что вернулся с собственной неудачной встречи с Чертковым. Главный адепт, судя по всему, не собирался допускать синематографическую камеру в дом начальника станции. Мейер вышел со встречи в состоянии мрачной задумчивости, и соответствующее выражение не сходило с его лица, пока он поглощал первое и второе блюда. Маленький садовый столик был покрыт клетчатой скатертью, привезенной в Астапово вместе с остальным оборудованием.

— Позвольте мне поговорить с графиней, — предложил Грибшин. — Мы можем оказать ей услугу, на которую газеты неспособны.

— Что за услуга?

Грибшин замялся, не зная, как описать то, что он собирается сделать.

— Позвольте, я вам покажу. В крайнем случае потом смоем пленку.

Мейер секунду глядел на него с изумлением — ведь это он, Мейер, первым пошел на контакт с графиней, — а потом его луноподобное лицо озарилось солнечным светом. Его всегда радовало, когда его ассистент проявлял инициативу, он и сам любил все новое и рискованное. Безымянный кавказец не ошибся насчет его псевдонима — синематографист родился в Эльзасе, и звали его тогда Жозеф-Луи Мюндвиллер, но, как любой европейский революционер, он достиг успеха, лишь найдя свое настоящее имя.

— Хорошо, мой мальчик. Посмотрим, на что вы способны.

Грибшин вернулся на перрон, обезлюдевший в этот час ужина. Грибшин ожидал, что графиня все еще там — она заявила, что не собирается есть. Поискав графиню в зале ожидания и у кассы, Грибшин отправился к ее личному вагону. Лакей в ливрее с галунами, стоявший у вагона, злобно оскалился навстречу. Грибшин улыбнулся и объявил, что ему необходимо поговорить с графиней. Лакей опять оскалился и ответил, что графиня велела ее не беспокоить в этот час семейной трагедии.

— У меня личное послание от моего коллеги, мсье Мейера из фирмы «Братья Патэ». Прошу вас, передайте графине, что дело срочное. — Грибшин поклонился и протянул лакею монету. — Фирма «Братья Патэ» чрезвычайно признательна вам за содействие.

Слуга повернулся и вскарабкался по ступенькам, виртуозно сделав вид — способность, отточенная поколениями предков-слуг, — что он и без того собирался в вагон. Морось приглушала безжалостный электрический свет фонарей вокруг станции и проникала сквозь пальто Грибшина, а он стоял у подножия лестницы, уверенный, что монета упала в нужную щель. Он ждал двадцать минут. Наконец дверь отворилась, и в проеме показалась сама графиня.

Она стояла на площадке вагона над головой Грибшина, но не потому царственно высилась над ним. Она была коренаста, с бычьей шеей — потомственная дворянка, графиня, достойная пара для графа, не уступавшая ему в силе на протяжении полувека. Отсутствие улыбки стерло даже память об улыбке. Грибшин недооценил графиню. В ней была решимость, противоречащая всему, что ему о ней рассказывали. Неоднократные попытки самоубийства не оставили печати душевной неуравновешенности на сером, мучнистом лице. Во взгляде графини читалось полное осознание своего положения и даже созданного ею у публики смехотворного образа.

— Да? Что такое?

Грибшин ответил по-французски, желая потешить ее аристократический снобизм:

— Мсье Мейер свидетельствует вам свое искреннее почтение.

Молодой человек надеялся, что его пригласят подняться в вагон. Он ожидал беседы с глазу на глаз, в обстановке, где он мог бы дать понять, что заслуживает доверия, что сочувствует графине, и сделать ей свое смелое предложение. Но графиня обращалась с ним так холодно, что он понял: если он сейчас попросит допустить его в вагон, она может отказать и скрыться внутри. Морось усиливалась, шум станции стихал, и Грибшин почувствовал неотвратимое набухание исторического момента. Он заговорил ясным, чистым голосом — совесть его была так же ясна и чиста: