Выбрать главу

Семнадцать

Грибшин не стал возвращаться на почтовую станцию. Всю ночь напролет, пока зверски холодное шестое ноября переходило в еще более холодное седьмое (по старому стилю), жизнь графа висела на волоске, хоть Маковицкий в вечернем докладе и не выразился так прямо. Съемочная группа несла вахту у дома начальника станции, и Мейер внезапно стал экономить пленку, на случай, если утром произойдут массовые беспорядки, восстания или еще что-нибудь зрелищное. Вульгарная и равнодушная толпа зевак на станции все множилась. Никто не уходил спать. Репортеры ежечасно посылали сводки в газеты, и эти сводки публиковались на первых полосах. В полночь подобно электрическому току пробежал слух, который вскоре подтвердился: Чертков все же допустит графиню повидаться с графом.

Грибшин ненадолго обиделся. Трюк, совершенный им прошлой ночью, грозил обернуться правдой, по крайней мере в том смысле, что графиню пустят в дом, а Грибшин предпочел бы, чтобы ее визит был искусно созданной видимостью. Чертков тем временем продолжал сопротивляться фирме «Патэ» и синематографическим камерам. Он пустит графиню в комнату, где лежит в беспамятстве граф, но никакой прессы там не будет, так что для вечности останется образ, созданный руками Грибшина.

В доме начальника станции всю ночь горел свет. Врачи, родные графа, помощники графа сменялись у одра больного, и тени их плясали на заклеенных газетами окнах. Толпа на перроне следила, как завороженная.

Чертков, пользуясь своим временным могуществом, вызвал графиню из вагона. Она протолкнулась мимо репортеров, зажав в кулаке подобранный край платья, а потом ее заставили необъяснимо долго ждать, прежде чем допустили к больному. Согласно слухам, передававшимся из уст в уста среди зрителей, она рыдала над графом, бормотала нежные слова, упрекала его за бегство из Ясной Поляны и за то, что «шайка бандитов» не пускала ее с ним повидаться. Наконец она окончательно сломалась, и кто-то из дочерей вывел ее из комнаты на холодное крыльцо. Графиня ждала там еще два часа — скорчившаяся, одинокая фигурка.

Толпа вокруг крыльца состояла в основном из репортеров, большей частью фотографов — они были в отчаянии, лица блестели от беспокойства. Грибшин протиснулся меж ними. Он тоже боялся что-нибудь пропустить. Внезапно его сильно пихнули, чуть не сбив с ног.

— Пардон, — сказал Хайтовер, британский репортер, который пытался пролезть вперед. В глазах его был холодный блеск, по-видимому, означавший, что репортер трезв и страдает от этого. Он беззлобно добавил: — Вечно вы путаетесь под ногами.

Грибшин пригвоздил его злобным взглядом.

— Я должен записать последние слова, — объяснил журналист.

— Гёте сказал «Больше света». Так что фраза уже занята.

Хайтовер фыркнул:

— «Больше девок» — вот в это я готов поверить. А что с вами такое? Вас что, не пускают внутрь?

Явился Мейер с двумя подручными, несущими небольшую репортажную камеру. Он услышал Хайтовера.

— Мсье Патэ требует, чтобы мы любой ценой засняли графа на смертном одре. Придется снимать с теми лампами, которые есть в спальне.

Однако они не могли продвинуться вперед. Предрассветный холод заползал под пальто Грибшина. Мейер терял терпение и ругался по-немецки.

Потом по толпе пробежала дрожь. Грибшин знал, что это: какая-то новость, хотя ни одного официального слова еще не было произнесено. Он посмотрел на часы: пять минут седьмого. Ему загораживали обзор, и он не видел, как из дома вышел Маковицкий, но услышал его шепот, его запоздалое сообщение. Конец наступил. Давление толпы вокруг Грибшина внезапно ослабло. Репортеры помчались на телеграф.

По всему миру в типографиях останавливались прессы, и газеты срочно переверстывали первую полосу. В Европе и Нью-Йорке кончину графа подадут утром к завтраку. В наборном цеху «Империала» на Флит-стрит наборщики доставали для заголовков жирный шрифт четырнадцатого кегля.

Мейер, Грибшин и с ними Хайтовер всё стояли у входа в дом. Репортер заранее написал статью о смерти графа и нанял мальчишку, чтобы тот вставил в текст настоящий час смерти и отослал по телеграфу.

— Последние слова! — крикнул Хайтовер Маковицкому. — Каковы были его последние слова?

Маковицкий уставился на Хайтовера и моргнул. Он, казалось, не понял. Повесив голову, он повернулся и ушел в дом.

— Пошли, — сказал Мейер. — Нам нужно попасть внутрь.

Хайтовер толкал их в спины, и под давлением их внесло в дом начальника станции, в гостиную, против течения людского потока — это уходили ученики и помощники графа, многие плакали. Грибшину в лицо пахнуло сильным жаром, словно от солнца.

Столь же силен был запах, который Грибшин учуял, не успев еще войти в переполненную гостиную, где лежало тело. Пахло так, словно смерть наступила несколько дней, а не минут, назад. Грибшин полез было в карман за носовым платком, но остановился, когда понял, что никто из обитателей дома не вынул свой. Они отказывались признать тот факт, что тело графа разлагается.

Чертков стоял рядом с графом, у изголовья, и горячо обсуждал что-то с человеком, которого Грибшин не узнал. Грибшина поразило, как сильно Чертков изменился за ночь. Лицо бледно и в морщинах, глаза красные, волосы растрепаны. Слушая пространную речь собеседника, произносимую шепотом, Чертков впадал в какое-то полузабытье и время от времени рывком приходил в себя. Возможно, несмотря на многолетние споры с графиней за графово наследство, несмотря на борьбу за посмертные авторские права и гонорары, несмотря на меры, которые принимал Чертков, чтобы занять позицию духовного наследника графа, он никогда не верил, что граф может умереть.

А теперь не могло быть никаких сомнений, что граф умер: осунувшееся лицо, бескровные губы. Уже можно было усомниться, что он когда-либо жил.

Скорбящие рыдали. Грибшин узнал кое-кого из сыновей и дочерей графа. Графиню опять впустили — вид у нее был сердитый, словно она притворялась (или вправду верила), что это — ее собственная гостиная, куда набилась толпа незваных гостей. Она смотрела на тело и каждые несколько минут размашисто крестилась.

Хайтовер приставал ко всем присутствующим по очереди с просьбой описать последние минуты жизни графа. Кое-кто отвечал охотно и с подробностями; так что описание предсмертных конвульсий графа останется для вечности. Когда к телу подошли двое сотрудников фирмы «Патэ», Чертков сверкнул глазами и поморщился. Его собеседник показал на графа, а потом на какие-то припасы, лежащие рядом, марлю и ведерко мокрого гипса. Грибшин понял, что незнакомец — скульптор.

Мейер догадался об этом в тот же момент.

— Вы хотите снять посмертную маску? — спросил он у Черткова, чуть улыбаясь. — Конечно, от всех великих исторических личностей остались маски — от Данте, Ньютона, Наполеона, Линкольна. Но скажите, Владимир Григорьевич, неужели это единственное свидетельство, которое вы хотите оставить для будущего? Мы вступили в двадцатый век. Потомки увидят посмертную маску графа и, при всем моем уважении к художнику, — Мейер поклонился; скульптор был Сергей Меркуров, впоследствии сотнями лепивший бюсты Ильича, — придут в отчаяние. Владимир Григорьевич, граф умер в эпоху современности.

— Вы тоже предлагаете набить из него чучело?

Мейер воздел руки и поклонился:

— Умоляю вас, я лишь хотел просить разрешения запечатлеть графа на смертном одре при помощи синематографии. Это займет очень немного времени. Всего несколько секунд — и последнее земное обличье графа навечно сохранится для истории.

Чертков устало покачал головой:

— Это было бы оскорблением памяти графа и преданности его последователей. Снимок графа в таком состоянии даже может быть использован его врагами. Мы не позволяли делать вообще никаких снимков.

— Милостивый государь, — сказал Мейер. — Если бы граф пожелал покинуть этот мир, не будучи сфотографирован, он остался бы в Ясной Поляне и умер в собственной постели. Он сделал иной выбор. Он по своей воле вошел в мир прессы и публичности. Он бежал, чтобы очутиться среди иностранных репортеров и синематографистов.

Чертков покачал головой:

— Он был стар и расстроен семейными неурядицами.

Но главный адепт уже колебался, горе лишило его сил. А Мейер удивительно умел убеждать. Грибшин был свидетелем, как Мейер однажды получил доступ на секретную военно-морскую базу в Санкт-Петербурге, а в другой раз — добился, чтобы его пустили на закрытый прием в честь государыни. Один раз для «живописных съемок» их допустили в московский Кремль, где цари не жили в последние двести лет. Сейчас вонь быстро разлагающегося тела придавала доводам синематографиста дополнительный вес.