Это — те бездны, в которых более всего раскрывается человек, причем — перед самим собой. Эти сферы считаются слишком простыми, чтобы задумываться над ними (просто неприлично), копаться во всем этом, якобы несущественном, «животном», считается дурным тоном, вот почему так мало людей, знающих себя. Эти гениальные психологи, все о других знающие и готовые перед каждым в любую минуту высыпать целые вороха «плохих новостей о нем самом», часто совершенно не знают, кто они сами для себя, причем не только на фоне семьи, класса, народа, человечества, эпохи и метафизики, а просто в самых что ни на есть наиповседневнейших проявлениях, от умывания и бритья до столь презираемого ими облапыванья, в котором человек (не в любви, а как раз в лапанье) сам пред собою наг и голышом духовно внедряется в другого, подобно тому, как его всемогущий половой потрох творит свое дело физически. В этом можно было бы разобраться, если бы не нежелание анализировать соответствующие состояния, в которых сам себе (как и в ощущениях) не соврешь.
Вот так и сидели наши врунишки, и каждый кичился перед собой и другими наиутробнейшим из утробных своих содержаний, но не знали они о себе самого главного, потому что такое знание дается трудно, требует работы над собой и наблюдения за самыми неприятными комбинациями своих ощущений. Без него спокойнее. Но эти вещи когда-нибудь да вылезут наружу, и вот тогда случится внезапная беда — не внешнего порядка, как кирпич на голову, а из тех, которые проистекают из бездарного переживания первых, что часто бывает хуже.
мурлыкал Марцелий, не разжимая прекрасных зубов, а в голове (наверняка именно там она была у него локализована) крутилась композиция углем, которая должна была оправдать сегодняшнее его падение. Ибо сегодняшний день был падением, против которого не было никакого средства — ни хорошего, ни плохого. Как это обычно бывало, перед ним по серому фону разлетелись какие-то массы нереальных форм, а в ту формальную схему, которая как бы потенциально заключала «векторные напряжения» отдельных частей, ввалилось, как труп убитого зверя, все «потустороннее», т. е. нежизненное, формальное содержание «произведения», замороженное в прыжке над пропастью невыразимого в этой сфере отсутствия вопросов и ответов, где можно было бы ответить на вопрос одного теософа (Литимбриона): «Ну ладно, а из чего с д е л а н ы воспоминания?»
Ему вдруг вспомнился страшный случай двенадцатилетней давности, когда он не мог вытащить из горящего дома последние сбережения: сломался ключ от большого стола, а когда он начал рубить, его уже окружило пламя и стал душить дым. Минута, когда он вылетел из дома, оторвавшись от проклятой «праотеческой» мебели, — великий момент титанического поступка, хоть он и опалил себе лицо (чуть было не лишился глаза) и икры. Он мужественно перенес потерю, хотя долгие месяцы был вынужден бороться с беспокойством в часы утренней бессонницы. До сих пор была еще жива ценность той «бесценной» потери — вернее, не ее самой, а того, как удачно он преодолел ее. Это было нечто — из этого несчастья Марцелий вытащил горы драгоценной руды в чисто художественных измерениях — то был ярко пламенеющий внутри его существа негасимый огонь, неисчерпаемый кладезь пламенных сил, превращавшихся в произвольные выкрутасы в сфере чистого искусства. Сделать из расставания с Русталкой негативную исходную базу — вот была бы задача что называется «изрядная». Из ряда изрядных — промелькнуло у него во взвихренной кокаином внутренней темноте воспоминание о «Демоне» Врубеля. Картина была нутряная, не «чисто формальная», но все-таки в с в о е м р о д е хорошая: была в ней идеальная гармония средств с достигнутой целью, было жизненное содержание: до одурения уставшее от себя самого, воплощенное в прекрасном, закованное зло бессильно металось в непреодолимых узах личностной ограниченности, входя своим неизбежным трагизмом в зрителя при первом же взгляде на эту картину.
Марцелий понял одну из основных истин, до той поры ему неведомую. Вот она: зло было скучным по своей сути из-за неограниченности своего развития — если сущность чего-либо понимать как максимальную его разнузданность-в-себе. В проявлениях малой интенсивности зло еще обладало мнимым разнообразием. Дальше разливалась зловредная скука абсолютной ненасытности злом, пробивание башкой нерушимой стены. Только добро велико и могущественно в своих максимально интенсивных проявлениях, зато при недоразвитости изначальных ценностей оно бесконечно скучно и жалко. Но так ли все на самом деле? Не подтягиваю ли я здесь реальность к неким красивеньким шаблончикам с навязанными эквивалентами и притворной симметрией? Но что делать, придется говорить — молчание душит. Долой любые шаблоны — если быть, то таким же естественным, как мистер Хайд из новеллы Р. Л. С. Запрограммированная естественность подразумевает искусственность. Он начал углубляться в обычную безвыходную сложность, состоящую в интеркаляции (вставке) между данными элементами сжатого психического противоречия (например, соединенные в одном чувстве стыд и любовь, направленные на одного и того же человека) все новых мелких разновидностей этих чувств и их комбинаций с другими вплоть до полного внутреннего расстройства, практически на грани безумия. Только кокаин мог дать пикнику такого масштаба, как Марцелий, столь замечательно шизоидальные темы.