На сегодня достаточно.
И мир раскололся от края до края, как бы поперек, и замер. Безумной важности минута со всеми ее последствиями. Воистину за такое можно платить миллионы, а если к тому же есть слава и «forsa» (эта пакостная, варшавская), ну так это, того, если у тебя чистенькая артистическая совестушка (с чем чуток трудновато у переинтеллектуализированных симулянтов прежнего величия в искусстве), тогда, того, это просто счастье. Важность, важность — точно как на том шарике-набалдашнике с трости, только вместо дешевой малакки он держал тогда в своих лапах, причем как будто в лапах не от мира сего, принадлежащих какой-то метафизической бестии, свое собственное произведение, единственное, совершенное даже в своей недоделанности, великое! (Может быть, величие — специфический, несводимый к другим элемент? И не зависит ни от толпы, ни от того, что пишут кретины — нет — нет — нет — это иллюзия тех, что вкусили успеха[187].)
Несчастная живопись, она обесчещена (впрочем, она кончилась на сюрреалистах, на Утрилло, а у нас на жалких капистах и великолепной школе Прушковского) на все (всегда одни и те же — вшивые) времена, и ничто не в силах вернуть ей чистоту. Практически живописец в представлении всех (даже Жеромского) — это какой-то расхристанный мерзавец, критика в живописи — это фактически величайший кретинизм, а теория, кроме официальной чепухи и невнятной тарабарщины самих живописцев (y compris даже самого Хвистека), практически не существует[188]. Реабилитировать живопись как нечто действительно великое в чисто художественном измерении ввиду ее кончины и ужасной глупости и необразованности нашей публики — задача в общем-то бессмысленная[189]. Но за нее стоит взяться хотя бы ради того, чтобы в истории литературы остался хоть один документ, свидетельствующий об истинном живописном творчестве. Эта задача непроста — может, что-нибудь получится или вовсе ничего не получится. А что делать — надо пробовать.
Итак, в момент возникновения этой композиции весь мир — и внутренний и внешний — засиял как картинка (ужасное слово «пейзаж» следует стереть из нашего языка) темной ночи, рассвеченная всполохом ближней молнии — засиял и погас.
Но после него осталась чудеснейшая вещь — живописное (тоже слово ужасное) видение (взъявь) [портрет = мордовид; пейзаж — протяж или растяж (от слова «протяженность»); натура = вхлонь, взродь; конструкция = слад; художник-натуралист = вхлонетворец; художник-формалист = сладотворец или видотворец; вхлонетворецкая или взродетворецкая взъявь; мастер = умейник; портретист = лицеписец или мордомазец][190], о великолепии которого сегодня никто не знает, несмотря на то что когда-то был, например, Лукас Кранах, а сегодня есть его дегенерированный потомок Пабло Пикассо, из-за своих, впрочем, несущественных штучек почитаемый необразованным плебсом за паяца. Но ничего: даже если бы он был шутом для себя, он был бы достаточно великим, чтобы собственное шутовство абсорбировать (впитать).
Марцелий целиком перенесся в иной мир, а та повседневная жизнь (вместе с Белой Колдуньей и Суффреткой) стала для него чистой случайностью. С артистической точки зрения, нет ничего более вожделенного, чем это специфическое (особенническое) пренебрежение жизнью. Существование наяву превращается в сон — оно беззаботное, случайное и никакое, невесомое, легкое, как гонимый ветром пушок pisse-en-lit[191]. Но эта вещь должна быть аутентична (правдоверна), иначе она страшно отомстит — а она так и так отомстит, однако т а к — еще сильнее. Но если ты не истинный артист (штукотворец), нельзя так пренебрегать жизнью. И в одном и в другом случае — при злоупотреблении беспечностью сверх меры нагроможденных оправданий — можно дойти до бзика, ибо человек, упоенный удивительным наркотиком (обмантиком), производным от штукотворческих (артистических) переживаний — как существенных, так и несущественных, — не знает уже потом (почем?) меры, пребывая в этом престранном, неизвестном (только что выбранном) измерении. Безотносительность к измерениям и измерителям, равноценность и равноположенность всего. Вот так-то, господа хорошие, только и копайся как пес в куче навоза (dans une coupe de navoze). И делают это на равных как имеющие право, так и не имеющие его. Эта псевдоаристократическая сволочь, один из главных элементов городских интеллигентских отбросов, — бедствие современного человечества, но скоро она вымрет вместе с настоящим искусством и его творцами. А впрочем, кто сегодня не называет себя художником? Даже вор или аферист, не говоря уж о представителях других честных профессий, предъявляют в наше время претензии на это звание.
187
Автор, как не имеющий успеха, пишет об этих вещах совершенно дилетантски, интуитивно. Но скоро начнет выдумывать всерьез.
188
Исключение (совершенно не читанное) составляют работы автора, так никем и не понятые, а из-за глупости и злой воли постоянно ложно интерпретируемые (исключение в плане понимания и правильной интерпретации составляют покойный Войцех Нитецкий и ныне живущий — но как? — Болеслав Мицинский); вот эти работы: «Новые формы в живописи» (1500 экземпляров продано в макулатуру) и «Очерки по эстетике» (гниют у Хёзика на складе, как и книга «Театр»).
189
Автор перестал быть живописцем (художником), как только убедился, что ничего существенного в этом направлении сделать не сумеет, и почитает этот свой уход большой заслугой. Кизер-Буцевич является вымышленным продолжением собственной линии жизни автора — этот не перестал и нашел бесславный конец.
190
Кто сказал, что сложные слова противны «духу» польского языка, тот пусть немедленно ретируется. Духу! Какому? Который был 200 лет назад? Теперь у нас новый «дух», и зависит он от потребностей.