Человек или человечица, с которыми такого никогда не было, ничем не отличаются от скота. А значит, скотина по сравнению с ними стократ прекраснее, потому что она по-другому не может и переживает непосредственно, а отвратительное, прикрытое тряпками, голое, как червяк, человеческое падло может, но не хочет — таковы все, а отсюда все зло, ибо только так можно возвыситься над собой. А все руками-ногами защищаются от этого, точно муравьеды! Только глянешь на мерзость окружающих морд, как тебя тут же охватит абсолютная безнадежность: нет и быть не может такого гения, который был бы гениален сразу и так называемым «сердцем», и интеллектом (Жеромский был только сердцем, потому и утонул во всеобщей затвердевающей вязкой лаве мерзости сегодняшней жизни), который смог бы поднять хотя бы «на миллиметрик, сударь мой», тот уровень, что установился теперь из-за подлизывания ко всем и ко всему на все стороны. «Призывчики» оптимистов-релятивистов (умственных анархистов-бомбистов) школы Хвистека усугубляют ужас положения. Нести так называемое «пылающее сердце» в старом урыльнике, найденном на помойке бывших «рабов божьих», поливая его денатуратом, когда оно не хочет как следует гореть, и исполнять вертлявый танец голодного брюха перед обожравшимся своей блевотиной жирьем в засаленных (это уже так, для «красного словца» — впрочем, каждая, даже самая чистая одежда по сути отвратительна) смердящих тряпках...
Погруженные в раздумья о собственной красоте, листья дворового (как дворовые артисты[211]) клена ритмично содрогались в такт беспорядочным ударам свиной щетины, истекающей продукцией Блоккса на натянутый холст, покрытый клеем из кроличьих шкурок и мела. Марцелия погубило, что в свое время он не перешел на гладкие масляные полотна, на которых можно сделать все, и свернул в тупик пропитанных краской тряпок à la Гоген, Ван Гог или наш Владислав Слевинский. Впрочем, это интересно только живописцам, а их, к счастью, становится все меньше и меньше.
Марцелий начал тот роковой разговор, не переставая тюкать в полотно, дрожавшее как нервный породистый конь или как фокстерьерчик, которому сказали, что сейчас он пойдет гулять.
М а р ц е л и й: Садитесь, господа (они уже давно сидели, уставив вытаращенные глаза на невероятную магию «продвижения» на метафизически выделенном куске материи, коим, бесспорно, было благодаря наполнявшей его форме — Чистой Форме, дураки и мерзавцы! — данное полотно). Должен заметить, что не выношу аристократии — собственно, не о чем говорить, а говорить необходимо, ибо — несмотря на все трансформации, через которые прошло наше нечто, которое трудно даже сегодня назвать обществом (все, кроме англичанина, одеревенели от страха и восхищения смелостью оратора) в это страшное время, когда всем правит находящийся на вершине могущества Пэ-Зэ-Пэп, функционером которого я сам того-энтого являюсь! (это он сказал удивительно неискренне и пошло) — проблема эта кое для кого имеет значение.
Р о м е к Т е м п н я к: Например, для тебя (разговор тот не просто был далек от почти что абсолютного совершенства — даже ничего не значащих — диалогов в романах Анджея Струга — он совершенно, что называется, не клеился), и именно потому, что ты не выносишь аристократии, а не выносишь ты ее, поскольку тебе любой ценой хочется стать аристократом, хотя бы для того, чтобы потом пренебречь аристократией. А так ты связан по рукам и ногам, это и приводит тебя в бешенство. В этих сферах, пусть даже псевдоаристонов, ты всегда искал эротических приключений.
«И это говорит вроде бы мой лучший друг, и при посторонних людях, причем — как раз при аристократах. Так что же такое дружба — может, она — всего лишь одна из фикций замкнутой в абсолютном одиночестве Единичной Сущности, — со страшной мукой подумал Марцелий. — Нет, этот изгой музыкального пекла не может быть моим другом, несмотря на то что я так люблю его и нуждаюсь в нем (страшно, что я вообще могу в ком-то нуждаться — не лучше ли быть таким, как Изидор — бестелесным духом, возносящимся над недифференцированным хаосом социальной протоплазмы), но ведь существует же Изидор, который, несмотря на все свои страшные особенности, близок мне, заботится о моем интеллекте, старается увести меня от кокаина и уже много лет учит мыслить философски, не обращая внимания на мою тупость, — учит, сам не будучи законченным философом — в том и состоит ценность его учения: я вижу, как он формируется на моих глазах, как будто из ничего, и творит не только мысли свои, но и свой персональный остов, на котором они нарастают. Кто из этих дураков сможет так?»
Марцелий заблуждался — Ромчо Темпняк любил его, насколько мог, а то, что у него была низкая садистская душонка, так разве ж его в том вина? Для него дружба состояла в причинении мелких неприятностей, в унижении любимого (по-настоящему) человека и возвышении себя над ним — вот тогда он действительно любил его — как Мармеладов (из Достоевского) любил свою семью только тогда, когда все пропивал и чувствовал себя виноватым по отношению к жене, а голодные дети молили его о куске хлеба. Люди разные, ужасно разные, и все они обманываются «интерсубъективными» словесами, что они якобы одинаковы, но случается иногда различию между ними так зловеще блеснуть на фоне исключительно «задушевных» разговорчиков, что между душами разверзаются неожиданно огромные и в высшей степени удивительные — иногда благоухающие, а иногда просто отвратно вонючие и даже смердящие — пропасти, в которых не раз тонули с ногами и копытами и люди, и их чувства, и целые миры искусственно сконструированных мировоззрений. Услужливые двойники (в случае шизоидов) быстро перебрасывают через пропасти мосточки, украшенные разными финтифлюшками, и, прерванная стихийным разливом истинных «содержаний» (тех, что можно и нужно засыпать торфом), связь восстанавливается. И плывет дальше ложь в безбрежную даль вечно густеющей мешанины «жизней», в голубеющую бездну всезабвения, в запутанный гомон социальных, геологических и межзвездных катастроф. «Единство в многообразии» (или многообразие в единстве) является псевдопротиворечивым понятием, которым мы пытаемся скоренько охватить ужасную тайну индивидуального существования и бесконечности Бытия вне его. Но мы могли бы точно с таким же успехом охватить моральную тайну аналогичным понятием «ничтожества в величии» (или наоборот).
211
А не все ли артисты уже превратились в дворовых? Вот вопрос, достойный первого попавшегося выродка прежнего Искусства.