Выбрать главу

Шатался мир, шатался, но не хотел перешатнуться на другую сторону целостного понимания. «Вот оно что — теперь я ухватил его за пупок, — подумал Изя. — Суть момента — в подвешенности над бездной. Вершина для шизоида — быть в подвешенном состоянии между знанием и незнанием и из этого высечь незыблемую, формально безукоризненную систему. Знание о незнании — тайна есть. «Тут я и ждал его!» — вот почему эта подвешенность так вожделенно, просто физически щекотала его под ложечкой. О, как это восхитительно! И смотришь со стороны на себя: j a  e t o  i l i  n i e  j a? И в обоих образах я в себе один и тот же и неразделимый. Куды там женско-мужская = гермафродитская — добро-зло-никакая мережковская дедублематья (= dédoublements[139]).

Jenseits von Gut und Böse[140] существуют вещи, ибо существование  у ж а с н о  по своей сути, но не существует никакой  п р о б л е м ы  добра и зла, вины и наказания, ибо все это — социальная фикция, а жестокость общества по отношению к личности, без которой и общества бы не было, и прогресса, и выдающихся людей на определенной стадии этого процесса, факт в определенном смысле банальный — здесь ничего не удастся санкционировать метафизически. Все это участь только шизофреников: долой пикников (а он ощущал в себе маленького пикничка, «пикниченочка», который надо всем тем  е д и н с т в е н н ы м, что в нем происходило и что для него было абсолютом и застывшим совершенством, издевался, радуясь как симптомчику всех возможных несовершенств — возможностей какой-то несерьезной маниакальной ерундовинки)».

— От порога «шизы» злой — вы долой и Бог долой, — бурчал Изидор, перефразируя Мицинского, которого он обожал, считая единственным великим польским до- и послевоенным поэтом. — В морду гада пикниченка!

А тем временем он почти что подошел к своему домику в Дембниках.

2

2.1

Маленькая жалконькая каменная стеночка прошлого, XIX века, будто сложенная детьми из немецких детских кубиков. За ней находилась Русталка — его жена, собственная, любимая, приклепанная к нему стальными клепками «наглухо», «намертво», навсегда, на веки вечные — а в бесконечности развевалась покрытая инеем от испаряющегося жидкого гелия борода Бога — стыд, радость и страх. Все это хорошо, поначалу как нечто абсолютно новое, но потом — впрочем, об этом именно потом. И здесь, на ступеньках, при виде увядающих рудбекий и зарослей садовых барбарисов, ежевики, винограда и молодой рябины, горевших уже в последнем розовом сполохе угасающего солнца, в нем второй раз что-то «екнуло». Дом был тот же самый, в котором Изя жил до женитьбы. Он снял еще одну комнату, а из средней сделал столовую. Перевозка домашнего скарба обернулась для Изидора страшной мукой. Однако в глубине души пряталось маленькое пикническое удовлетвореньице, что все здесь так привычно, так хорошо, так «ujutnie». Снова в памяти заворочался спутанный клубок каких-то наркотических попыток имитировать бешеную, титаническую силу старого комедианта Ницше; что ж, в качестве наркотика он был хорош для декадентов с 80-х годов по 1900 приблизительно годик или в качестве некой высшей марки понятийного ярлыка для прусских «юнкеров», которые au fond потешались над его прикрытым маской Übermensch[141]’а психофизическим убожеством.

Это был единственный мыслительный эквивалент непосредственно переживаемого состояния. «Ведь могло бы ничего и не быть, и меня в том числе, никогда бы я не протиснулся в этот мир из небытия, но еще более странно предположение, что мир мог бы существовать без меня. И что был бы он точно таким же, и что история как-нибудь да справилась бы с моим отсутствием, а хуже всего то, что так оно и будет». Тут страх смерти кольнул его, но не тот, который возникает в минуты физической опасности, а какой-то отвратительный, метафизический, страх сам по себе: страх перед Небытием — факт подвешивания его над «gähnendem Abgründe des Unbekannten»[142] — по-другому не скажешь, да и будет об этом. И тогда он почувствовал, что жилец этот будет становиться все сильнее и сильнее и должен будет взять власть над ним прежним, не понимавшим слова «собственность», «легким мотыльком иных миров», как называла его эта обезьяна Гжешкевич.