Выбрать главу

Так думал Изидор, оперируя относительно точными понятиями, так чувствовал Марцелий, когда творил свою ужасную «мазню», так же думал и Ромек Темпняк, но только в сфере музыки, отрицая значимость теории Чистой Формы в поэзии, живописи и скульптуре, и даже, вопреки распространенным предрассудкам, — в архитектуре.

3.4

Завязалась дискуссия, в начале которой Марцелий продолжал писать картину, просто-таки раздираемый от невозможности насытиться формой и принимая участие в разговоре на правах крохотного побочного интеллектуального новообразования, причем беседа не оказывала ни малейшего влияния на его работу. По крайней мере в этом он был похож на Наполеона Первого. Темпняк, не переносивший его интеллектуального над собой превосходства, тиранил его тем, что отказывал его работе в праве считаться Чистым Искусством, сохраняя это право исключительно за музыкой, и то не всякой. Маркиз оказался сторонником Марцелия. Надразил занял позицию арбитра, по всем вопросам хранил молчание — если бы он захотел, он точно такую же картину написал бы, и такой же роман, да и вообще все мог бы сделать, только не хотел — «а на кой?» — как он обычно говорил. Так же думали о нем и все женщины, которых он когда-либо любил. Он еще проявит себя — будьте спокойны... Эта дискуссия должна быть приведена почти in extenso[206] — поскольку в ней заключалось (как стало ясно потом) ядро, взорвавшееся всеми последующими событиями.

В Марцелий перешептывались грозные силы, символы вечных приливов и отливов человечества (этой банды мерзавцев: было ли где у животных наказание смертью, лишением свободы и пыткой; разве что по необходимости, ради каких-то непосредственных целей и самую малость, но только не в той гадкой форме, как у нас). Чудовищно дорого — еще раз специально повторяю — заплатили мы за этот тоненький слой мозговой коры («the little slice of brain-rind», как говорил Маске-Тауэр), с помощью которого мы так явственно видим метафизическое убожество, свое и чье угодно, на фоне великолепного ящерного рыцарского бессознательного прошлого.

Снуя между трех знаменитостей с какими-то замызганными сиротскими тартинками, Суффретка создавала видимость приема. Зная о ее внутреннем духовном аристократизме и видя ее изысканные манеры, можно было расплакаться от того, что ей, «бедняжке», как сказал бы Кароль Шимановский, приходилось пребывать в обществе таких хамов (титулованных). Некоторое время спустя пришел еще этот болван, ну, знаете, Менотти-Корви, и разговор начался по-настоящему.

Да, в нем было все: и «угасши воздыханья и роз пурпурных завистливо благоуханье» или как там в этом стихотворении. Впрочем, неважно: поменьше об этом — la plus petite avec ça — вроде как бы и неважно, а тем не менее дело как раз в том единственном в своем роде факте и великом законе, хотя неизвестно о чем, собственно, речь — ведь  н е  о  т о м  же, о чем говорилось в знаменитой и любимой фразе Надразила: «Роман, роман — на кой писать, что кто-то куда-то пошел и кого-то облапал» — роман может быть чем-то большим — «библией жизни» для всех «недоносков и недоучек» или времяпрепровождением остолопов. Литераторы превратились в банду шутов, и потому поделом им — пусть вымирает сучье племя. Отвращение, отвращение, горы отвращения. А все потому, что должен быть контакт с жизнью — не сидеть же безвыходно в спальном вагоне, окруженным славой и кучей восхищенных представителей так называемой элиты.