Выбрать главу

Прошлое мелькало в голове Марцелия, как поезд, идущий в направлении, противоположном тому, в котором ехал он. Он хотел выскочить, задержаться — бесполезно, все рвалось вперед, чтобы как можно быстрее добежать до финиша, которым было  з а в е р ш е н и е  э п о х и; только теперь, во время разговора, блок прошлого отпал, как тот знаменитый ледник на (если не ошибаюсь) Чимбораццо (огромный, в триста метров толщиной, слой льда съезжает с вершины горы над пропастью, образованной 1500-метровой базальтовой стеной, какое-то время держится, выступая на несколько десятков метров, после чего со страшным, естественно, грохотом обрушивается в долину. Так я где-то то ли слышал, то ли читал) и летит в бездонную пропасть содеянного. Еще секунду назад все жило, и те же самые артерии питали и настоящий момент, и то, что отжило, соединяя их в одном организме. Теперь конец: эпоха  з а к р ы л а с ь  на мильон засовов — из нее, «браток», не вытянешь ничего, кроме обрывков слишком позднего и, по сути, уже ненужного опыта.

Русталка повалилась, как античная статуя, в зеленую «мураву» межхрамового пространства. Летний ветерок зашелестел над ней, говоря себе и листочкам, которыми он шевелил, о бренности всего на свете. Вечно цветущие розы Пестума (les roses d’antan[213]) смеялись над трупными щербинами мраморных колонн, бесстыдно, трупно-белых и нагих, под почти вечным весенним солнцем былой Италии. Только настоящее время есть нечто, однако, будучи последовательно реализованным, этот принцип ведет к кровавому преступлению, падению и смерти; как все Бытие в метафизическом смысле несет в себе убийственное противоречие (единства в многообразии) — отрицание каждой минутой своей глубинной сущности, так и сама жизнь, в самом глуповато-простоватом взгляде на жизнь первого встречного-поперечного (какого-нибудь дурацкого графа или нищего — все равно), лелеет в своих прекрасных сомнениях, тенистых и кровавых, отраву возвышенного, ибо абсолютно неизбежного, самоубийства. Поэтому жить напропалую, смеяться сквозь слезы — искусство древних богов, титанов, а сегодня — тех немногих, кто овладел «трюком» трагического мировоззрения. Все это было страшно загажено и граничило с жаждой кельи, кастрации и смерти. «Русталки нет в живых, а кто ее убил? — Изидор». Темный приятель Алгола говорил это лучезарной, измученной ужасными приливами и отливами, пылающей ясной звезде, в которой какие-нибудь древние гады видели горячий, густой от разных солей, топкий и мелкий древний океан. Очнись, потомок гада, свиньи и лемура — все еще впереди, если ты сотворишь чудо и твой дегенеративный нелепый скелет выдержит тяжесть разросшегося pallium’а.

Создаваемое полотно не вынесло тяжести тех мыслей, которые, казалось, непосредственно втискивались в мозговые клетки современных прощелыг и хлыщей интеллекта. Падение Русталки в завершенное прошлое (ведь есть еще «теперешнее» прошлое, двухнедельной давности) было «не бог весть какой» (однако) катастрофой. (Необычнить затасканные слова не было специальностью обоих героев настоящего повествования). Ужасные броски кисти Марцелия Кизера (о, нищета, нищета, кем же надо быть, чтобы чем-то подобным заниматься и при этом ощущать свою полноценность и важность) вырывали из (а не добавляли в...) картины какие-то клочья супраматерии в новом измерении. Те формы, которые он рождал, стеная от метафизического жара, сливались воедино с  н е с у щ е с т в у ю щ и м и  предметами в груды чистых векторных напряжений композиционных масс и чуть не лопались от внутренних давлений (каждая была своей собственной напорной башней сверхчеловеческого напора). Маркиз оф Маске-Тауэр — сорокалетний бисексуал, ультрапородистый, будто конь какой или собака, и почти такой же скотообразный оболдуй с лицом, завершенным квадратной челюстью, с лицом, в котором горели окаймленные черным светло-голубые глаза, с лицом, наконец, свидетельствовавшим о дикой силе, которую слабый интеллект был не в состоянии использовать должным образом, — остолбенел. Он сам, по его словам, «пописывал картинки», в смысле так же, как делали это лорд Фредерик Лейтон, Холман Хант или Фрэнк Брэнгуин — comme ça «en amateur»[214] — в Англии были специалисты и получше; здесь он, теоретик искусства, был самоучкой, а выучился лишь ради того, чтобы не быть в стороне от предмета — у нас он стал бы Ректором Академии и Почетным Живописцем Пэ-Зэ-Пэпа (в настоящее время этот пост «занимал» Блудимил Эроген). Нет, увиденное превзошло все ожидания: до сих пор он никогда не был свидетелем происходящего на его глазах становления Чистой Формы, обосранной всеми остолопами, — он только кое-что слышал об этом когда-то в Париже, да еще от Хвистека, с которым познакомился на охоте, трудной parforce[215] у герцогини д’Аржиль. Но видеть самому! Это было невероятно!