Выбрать главу

а) необходимость в случайности, причем необходимость не причинная, а другая, та, понимание которой в нас имеется, когда мы думаем о неизбежности нашего личного существования именно в качестве такового, а не иного, именно в этой точке мировых событий (если вдуматься поглубже, то мы видим, что только о нас, таких, какие мы есть на всем протяжении жизни, мы можем и могли бы сказать «мы», а если каждый о себе, то «я»);

б) вечность в мгновении — только одно искусство, пес его, мерзаву, дери, обладает тем преимуществом, что оно актуально реализует этот, казалось бы, дикий нонсенс. Ибо это не (пресловутая) вечность вечных истин в реалистическом — в понятийном плане — логическом суждении, это нечто ganz-was-anderes[243] — это актуализированная вечность, проглоченная как пилюля мгновенности, это мгновение, натянутое на бесконечность: это четырехмерный «moment» Уайтхеда, рассеянный и растянутый так, что он одновременно покрывает самое растопыренное «anti prime»[244] — что-то эдакое, «ну, знаешь, не знаю, может, и так», как говаривал Бой. Кто не создал произведения искусства и не постиг его, исключительно — из любезности — по сути, тот не знает, что это такое (то, что здесь написано, — никакая не тарабарщина, не бессмысленная гипостатическая метафизика, а попытка описать непосредственное трудновыразимое состояние — это вовсе не идеи, а всего лишь псевдоартистические «трюки»);

в) важность в презрении — вознести собственную личность, насколько хватит сил, на так называемые «головокружительные высоты», а одновременно наплевать на нее и перед лицом безграничной тайны удариться в странные кульбиты и в мазню — чтобы прикрыть ее.

А стало быть — противоречия на каждом шагу, а стало быть — изрыгание всего себя в ничто, а потом — такое ощущение, что в метафизическом смысле это было необязательным — что это даже не маленькая абсолютная истинка, а лишь случайность в своей таковости, и все же, пес ее дери, столь же необходимая и обязательная, как дважды два четыре.

Слонимскому и Бою, этим великим рационалистам, с младых ногтей «воспитанным» на «прекрасной» (?) рационалистической философии XVIII французского века, никогда этого не понять — хе-хе! — как говорилось во времена Молодой Польши. Хорошие были времена — еще жив был Бжозовский (Станислав), тот единственный у нас, кто (вне рамок официальной науки) хоть и с трудом, но дотягивался до определенных, впрочем, минималистических интеллектуальных идеалов, то есть ему хотелось иметь мировоззрение. Сегодня в качестве идеала в мелкобуржуазной среде пропагандируется отсутствие мировоззрения — монополией на него обладают только наиболее социально-радикальные личности.

Эти-то «бездны», а еще возможность прекрасной объективизации себя в чем-то помимо себя и манили Марцелия в искусстве. Но именно об этом презрительно говорил отстиранный от всех артистизмов Изидор: «Произведения искусства — это маленькие говняшки, которые человек от отчаяния оставляет после себя в пустоте мира, как дорожные указатели, кучки камней в горах. Зато мировоззрение, метафизическая система — это нечто такое, ради чего стоит жить, если, конечно, речь идет о системе, а не о гипостазировании непроясненных понятий житейского воззрения, что делал Гегель и все ему подобные, включая нашего Вронского».

Теперь Изя скромненько стоял и смотрел, смотрел, смотрел. И удивление его росло: он видел перед собой не добряка Марцелия прежних лет, и даже не последних, умеренно-наркотических лет, а какую-то метафизическую бестию, межпланетного монстра, материализовавшегося здесь, в нашем мирке, с помощью трех литров водки и восьми граммов отличного немецкого кокаина. В смысле дозы Марцелий переборщил. Изидора охватил страх. А в мозгу его проносилась запряженная в табун белых, как снег, чудовищ вся неслучившаяся, попусту растраченная сказочная жизнь. Как в детстве, пахли левкои, а большие облака — то ли кучевые, то ли перистые, обложившие горизонт былых судеб, о б л а к а  д е т с т в а  и  р а н н е й  м о л о д о с т и, застыли во вневременной погоде тех невозвратимых лет. Символизировал же все маленький, но настоящий воздушный шарик, именно сейчас, в блеске этого дня перемещавшийся по небесной синеве, подчеркнутой желтизной проклятого клена и стеной каких-то расположенных напротив залитых солнцем сортирчиков. Прохлада летних зарослей и осенние хороводы красок листвы и гор, недостижимых теперь из-за тревожного (для кого?) состояния сердца, и угрюмые сны слишком прекрасных в своем одиночестве озер, и те ощущения, ощущеньица, ощущеньичка, последним воплощением которых была заходящая за темную морозную вершину вендзеевской смогожевичевской метафизики одинокая, подвешенная в наджизненной сини звезда бедной (почему «бедной»?) Русталки.