Выбрать главу

Запутавшаяся в дополнениях, приложениях и детальных, кстати, блестящих, как, например, у Уайтхеда, построениях, современная философия в духе эпигонов Рассела, Уайтхеда, Карнапа и Хвистека (о, убожество!) не устраивала его в принципе. Нежелание согласовывать отдельные частичные конструкции на манер физических наук, отвращение к системам в величественном стиле давно минувших веков (казавшимся наивными в сравнении с той силой, с какой именно частичные построения вгрызались в отдельные проблемы) доводили Изидора до бешенства. Неужели нельзя одно примирить с другим, использовать отрицательные результаты самых крупных из упомянутых конструкторов, ну хотя бы Уайтхеда или Карнапа? Пусть не могло быть речи об окончательном (даже отрицательном) решении всех проблем, идея создать окончательную систему хотя бы в том, что касается метода и постановки основных вопросов, продолжала манить его, чиновника ПЗПэпа (как-то так само собой закрепилось это окончание во всех падежах), бывшего офицера времен антибольшевистского крестового похода[112], а теперь — мужа Русталки Идейко. Ибо таковым он был в  э т у  минуту более всего — просто-таки профессионально, — что при данном положении дел наилучшим образом оправдывало его существование в собственных глазах — даже более чем встающая перед ним в туманных очертаниях система общей, абсолютной онтологии.

А посему — долой все туманные контуры, долой обещания и самообман очарованием несвершенного дела!

— «Настало время, Йорк, в сталь твердую одеть свои, тревоги полны, мысли и колебаниям положить конец», — буркнул про себя Изидор, глядя на осенний пейзаж, тонувший в тусклом с рыжиной свете низкого поздневечернего солнца.

Рои мушек и комаров, просвеченные догорающим блеском, ритмично кружили на фоне темной стены желтеющих деревьев, как бы прощаясь этим танцем с уходящим, утомленным самим собой и гомоном всех созданий летом. «Мир, октябрея, к ноябрю тихонько сентябрил» — если выразиться метафорически.

— Ах, быть бы такой мушкой, и чтобы Русталка тоже была самочкой того же вида мушек, и в такой вот вечер спокойно замереть совсем без проблем, — грустно вздохнул Изидор, но тут же встрепенулся, вспомнив высказывание Ницше: «Man bleibt nur jung unter der Voraussetzung, dass die Seele sich nicht streckt, nicht nach Frieden begehrt».[113]

Изидору редко приходилось думать в узком смысле слова, т. е. не имея перед собой бумаги и не записывая своих мыслей хотя бы в отрывочных, лишенных синтаксиса, загадочных для посторонних людей фразах. Его концепции заключали в себе внутреннюю необходимость быть зафиксированными. Сколько же сегодня таких писателей и даже философов — бесспорно, это низший сорт, хотя черт его знает: надо бы принять во внимание соотношение ценности произведений и способностей. Истинная ценность — не в детальной разработке, она — молния неизвестной мысли на фоне черной пустоты будущих событий и серого хвоста дел уже свершенных. Весь «opus magnum»[114] до сих пор был ворохом потрепанных бумажек — он делал заметки на чем попало и даже лучше чувствовал свое перо на оборотной стороне какого-нибудь счета, полях читанной книги или даже на кусочке чего-то весьма подозрительного, чем на сверкающем чистотой пустом листе писчей бумаги (не в пример автору этого романа, который писал свой гауптверк всякий раз — а таких разов было шесть — в очень прилично переплетенных тетрадях). Настало время покончить с этой неразберихой и превратить кучу раздерганных мыслей в понятный каждому логический ход сопряжений одних понятий и постулатов с другими, во что-то вроде «Этики» Спинозы или системы этого закопанского говнюка Виткация с Круповой Рувни[115].

— System is system[116], — громко по-английски сказал Изидор. — Идем на поиск истин, — добавил он на родном языке, поскольку по натуре был чрезвычайно остроумным (?), а остряцкое воспитание получил под крылом почтенных остряков, поседевших на остроумии и поистине французской легкости, — Боя и Слонимского. Но стоило ему осмотреться, как он понял всю безнадежность какого бы то ни было понятийного подхода перед лицом мироздания, неиссякаемого и пенящегося — из-за прущего отовсюду хаоса. Он ощутил легкое раздвоение, как будто какой-то чуждый голос, ему, собственно говоря, и не принадлежавший, сказал ту самую фразочку с идиотской рифмой. Одежда и рука (левая) тоже казались ему чужими. Н е  е г о  тело покрывала слишком хорошо знакомая ему коротенькая шубейка обезьяньего меху. Он хотел было убежать от себя — не получилось. Если бы перед ним было окно, он наверняка выглянул бы в него, причем — с удовольствием. Но пока что он выглядывал, беспомощно выпучив глаза, всего лишь из собственного, заполненного путаными мыслями черепа.