Начальство, и большее и меньшее, в карты дулось. А мы болты болтали. И очень я без грозного призору да без окрику понаторел и поумнел тогда.
У нас офицер — ни тебе учен, ни тебе умен, а словно индюк выхаживает. Зато до дела — ни пальчиком. Ждем, как его бой испытает. А думать надо — не быть клушке соколом.
После того как будто лучше стало, добреть почал и больше-то не бил. Да только толку с того мало: трех зубов нету, барабан в ухе пробился, не слышно, почитай, ничего. В голове зудит да болит круглые сутки...
Нет мне на войне житья! И страшусь-то я, и каюсь-то я. И все-то мне грехом выходит. Коли не покорюсь — грех, а покорюсь — так уж таких грехов наприказывают, хоть и не помирай после.
Сунул мне в зубы трубу, аж кровь пошла,— дуй, говорит. Эдак три недели мучил. Есть я перестал. Стал у меня рот ровно луженый. Кровью стал плевать. Все по зубам тычет, как ошибусь Под эдакую музыку не запляшешь.
Ты признайся, генерал,
Как войну ты воевал?
— Как, бывало, я вскочу,
Умываться захочу,
Трут меня душистым мылом,
А я им рукою в рыло
Тут чесать да одевать,
А я матерно ругать
Чаю-кофию напьюсь
Да на койку завалюсь
А от немцева орудья
Оченно болел я грудью,
А от пушечного звука
Засвербило мое ухо
Мне коляску подают,
В лазарет меня везут
Как-то раз меня везли,
Да, знать, плохо берегли,
А немецкий ероплан
Мне на голову наклал,
Мне на голову наклал,
Я на небо и попал
— Убирайся ты к чертям,
Ты не воин, чисто срам,
Для такого на том свете
Не найдется лазарета
Осерчал тут генерал,
Задираться с богом стал
— У меня красна подкладка,
У меня своя палатка,
У меня жена вся в бантах,
А тужурка в аксельбантах,
Как на мой на каждый палец
Есть хороший ординарец,
Как на кажный башмачок,
Есть особый денщичок
Купил я тут швейную машину за на-кулак поглядение да за ту же цену взводному уступил. А теперь на той на машинке командирова жена строчит.
Нет у меня в душе добра против богатых. Больно-то богатых я и не видел, однако, думаю, еще хуже... Ему бедный что дурень, что прямо злодей. Брюхо не нажил, значит, плохо жил... Много им дадено, а народ самый вредный... И богач на одной ж... сидит, а такой гордый, словно две под им...
Я перед большим-то начальством робость имею. Стоит такой перед тобой, и знаешь, что тебе до него что до бога. Только что со всеми вместе услышит. Где уж ему до тебя, до Ивана! Подавай ему паству целую...
Слышу я — звякнуло под ногой; я шарить, кошель нашарил. Так чего-то я испугался — сердце стучит. Я — к свету, а там золотые, и не сосчитать сразу, ну за сто, да и только. Так вспотел я даже, ничего не придумаю. И схоронить страшно, и выпустить жаль, а чьи — не знаю. Да недолго тех моих мук было. Подошел взводный, дал в ухо на всю сумму и забрал.
Сидит и на счетах щелкает, да ловко так, что баба языком. Стою я жду, а он щелкает. И так я долго ждал, что ноги замлели. Самому жрать неча, а за чужими счетами родного человека на ногах заморил. Холуй чистый!
Уж попомнит меня, как я-то в силу войду. Я ему все его прыщи выровняю лучше всякой мази французской, да и прической тоже призаймусь. Так прифарфорю — сами сестрицы сбегутся, любую выбирай
Стою я час, другой, устал до того, что ног не чую. А он, как ни пройдет, все ругает да кулаком выправку поправляет. Потом-то, к четвертому часу, просто память потерял, а все на ногах. Тут не упадешь. Только страх и держит, а силы никакой...
Смешно мне, братцы, как господа нас понимают. Коли он к тебе не с обидой, так словно к дитяти малому, только что гулюшки не гулюкает, аж тошно станет.
Представлял он очень хорошо и казался умней прочих простых людей. А когда до дела дойдет — ни с места. Все расскажет, все придумает, и песню, и сказку хорошо складывать мог. А жил только чужим горбом. Такой, может, где в городу и приспособился бы. Там и лень что рабочий день. А деревня — она тебя за руки держит. Коли рук-то нет, не прокормишься...
Ну и был денек... Пришли, стали, ждем, идет, лопочет-бурчит, потом стал морду бить. А я не знаю, за что. Ну, терплю. Бил, бил, да потом задержался, дал время. Я его и ахнул до беспамяти.
Надо мной чего ругаться,
Я царев, без голоса,